Радости во всем этом не много. Рваный ритм прозаических фрагментов в романе перемежает текущую современность с несколькими пластами воспоминаний — немецко-обустройственные главки носят общий заголовок «Поэтапно». Не столько для обозначения последовательности и обстоятельности, сколько отыгрывая вековечное русское «по этапу». Как ни мало похоже, по сути, бесплатное общежитие для «контингента» на пересыльную тюрьму, а все же что-то есть: кровати двухэтажные, туалет на этаже, на социальные работы посылают… Словом, «нормальный человек на моем месте никак не оказался бы на моем месте».
И самоценности, если не считать восхитительного баечного языка Малецкого, пришивающего высокого класса треп к бумаге, не много. Ну, есть еще одна жертва советской пропаганды и контрпропаганды, которые, совокупно обрушиваясь на совграждан, формировали в каждом из них устойчивое представление, что прямо за Брестом (в крайнем случае — по ту сторону Стены) начинается кисельный берег великих молочных рек, поросший булочными деревьями и усыпанный палой листвой дензнаков. А отсюда уж было рукой подать до главного тезиса 70-х: «Я, ребята, не знаю, о чем вы тут говорите, но ехать надо!» В специальной главке Малецкий последовательно перечисляет все постоянные резоны, традиционно приводимые сразу же после: «дать детям европейское образование», «спасти старшего от армии», «заполучить европейский паспорт, чтобы без унижений и не дороже денег поездить по миру»… Ну и, конечно, повсегдашне горькая судьба поэта в своем отечестве. «15 лет, проведенных в шкуре российского стихотворца, т. е. 15 лет каторжного труда, эксплуатации и попыток урвать в месяц полдня для действительного творчества, а не литературной поденщины, принесли мне в результате сырой полуподвал на окраине города, обставленный мебелью с толкучего рынка, туберкулез позвоночника и непрестанную томительную тревогу только об одном: смогу ли я завтра работать? При всем том я считал себя „устроенным“». Это не герой Малецкого — это в том же номере «Континента» опубликованное письмо Ходасевича к Каменеву по поводу подселения в его квартиру дополнительных жильцов. Да много ли изменилось с тех пор? Не уплотняют потому разве, что плотней уже некуда — со всех сторон санитарная норма.
Перебрав все это и пообещав еще одну причину для таинственности, герой наконец признается: «Я здесь, может быть, из чисто эгоистического желания познать себя-из-другого. Потому что нельзя познать себя-из-себя. Я должен быть собой, но я должен отделиться от себя, чтобы себя — увидеть». И вот это уже совсем другой разговор. Хотя бы потому, что здесь причиной всему и предметом рассмотрения — не чуждая воля, не внешние обстоятельства, а сам герой. За пустыми ламентациями жертвы обстоятельств начинает брезжить что-то гораздо более серьезное. Русский интеллигент в охотку признает свое бессилие («среда заела») и ужасно неохотно — свою самостоятельность.
Да и всему роману это признание, это желание увидеть себя-как-другого и наоборот, самообозреться его, другого, глазами — всему роману это придает немного иное звучание, позволяет иначе его читать, словно поворачивает какой-то ключ, отмыкающий духовное его нутро.
Ключи и отмычки. Конечно, «Прозу поэта», по крайней мере первую ее часть, можно читать и безо всякого ключа — в лоб. Тогда получится то самое, с чего я начал: эмигрантский роман с «разборками». «Авторитет» «наехал» на поэта, некогда «заказавшего» неисправного должника (тут еще надобны слова «кинул на бабки», но складывание осмысленных фраз целиком на этом языке уже вышло из моды). Правда, потом начинается какая-то «туфта» и пьяное «гонево» под «бухло» в аэропорту.
Сперва в телефоне, а после в живой действительности поэта обнаруживается некий бизнесмен и дипломированный психолог Мухтар Чингизбаев, нуждающийся в провожатом по немецким городам. А затем тот же самый Мухтар вдруг невзначай, в перерыве между осмотром собора и жареными креветками, задает главному герою главный вопрос: а что, дескать, вы почувствовали, когда ваши люди убили Акопа Джагубяна. Этот самый Акоп, организатор чулочной фабрики на акционерных началах, не только не выплатил семейству главного героя причитающихся процентов прибыли, но и сами вложенные денежки (последние семейные сбережения, между прочим) куда-то задевал. Так что по первому размышлению убивать его никакого резону нет у поэта: с мертвого взятки гладки. Но обстоятельному и обаятельному Мухтару, который, оказывается, успевает соединять интеллектуальные упражнения и международный бизнес с криминальной деятельностью по поддержанию порядка в России, этого мало: вот поезжайте обратно в Москву, найдите настоящих убийц, тогда поверю, что не вы. Вот вам денег в достаточном количестве, а вот я, гляньте, уже и жену вашу уговорил не беспокоиться отсутствием, и даже — «говорили Вы, что если бы кто-то вложил тысяч 70, а лучше тысяч 100 марок на первый случай, Вы бы открыли русский ресторан и решили свои проблемы?». Все вам будет. А не будет — вам же хуже. «При всей симпатии к Вам я не могу позволить, чтобы моих людей убивали просто так».
Эк закручено! Не хватает только столь любимого народом «Я дам вам парабеллум». И откуда он только взялся, такой необыкновенно осведомленный и замечательный? Рассказчика, впрочем, томит и другой вопрос: «Но почему этот человек, совсем не похожий на меня, говорил как я?.. Он говорит как я или я — как он? Или в его лице я говорю с самим собой?» И впрямь все словесные игры, которые так любы поэтическому сознанию героя-повествователя, Мухтар не только поддерживает легко и изящно, но абсолютно в том же тоне. А вот так любимый современною литературой от Антона Уткина до Эргали Гера настоящий «новый русский» из него никак не получается, хоть и отведено ему вдосталь власти, денег и ума. «Да, подумал я, глядя на него, да: наши парни быстро учатся, они уже не ходят в малиновых и зеленых пиджаках, а одеты в новом европейском стиле — яркие, пестрые галстуки на фоне светло-цветных рубашек и сдержанно-цветных добротных пиджаков смотрятся почти на грани фола, но — хоть ты что — гармонично».
Говорящий заемным языком и всезнающий персонаж, развлекающий свою скуку организацией чужого счастия и наказанием чужих прегрешений, ужасно напоминает кого-то другого в русской литературе. Вот, например, такого: «Это был какой-то господин или, лучше сказать, известного сорта русский джентльмен, лет уже не молодых, „qui frisait la cinquantaine“, как говорят французы, с не очень сильной проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и в стриженой бородке клином. Одет он был в какой-то коричневый пиджак, очевидно от лучшего портного, но уже поношенный; сшитый примерно еще третьего года и совершенно уже вышедший из моды, так что из светских достаточных людей таких уже два года никто не носил… Клетчатые панталоны гостя сидели превосходно, но были опять-таки слишком светлы и как-то слишком узки, как теперь уже перестали носить, равно как и мягкая белая пуховая шляпа, которую уже слишком не по сезону притащил с собою гость».
Или нет, это, наверное, просто показалось — и разница совершенно очевидна: Мухтар, в отличие от персонального черта Ивана Федоровича Карамазова, ни за что не стал бы ходить в потертом шарфе.
Впрочем, прямое обращение к Достоевскому есть не столько уже ключ, сколько отмычка. Попробуем еще повертеть нашу шкатулку с замочком, прежде чем набрасываться на нее с таким инструментом.
Новая Шехерезада. Сочинитель Малецкий — совершенная Шехерезада. Заводит убийственные (буквально) речи, дело пахнет не то что керосином, а прямо-таки кровавой юшкой — и в сторону. «Клянусь, — говорит себе читатель, — я не выброшу этого журнала в помойку, пока не узнаю, чем кончилась история про Мухтар-аль-Рашида и лживого армянина». Но в большой ларец вложен маленький ларчик, а в нем — совсем другая история.
В мюнхенском аэропорту герой-повествователь решает выпить перед вылетом — вполне естественно для человека, отправляющегося обратно к месту рождения, чтоб выяснить, не является ли оно и местом преступления. Об этом и повествует название первой главы второй части: «Перед посадкой можно выпить». Вторая будет называться «Можно и поговорить», а третья — «По душам». Резонно ожидать в ней разговора — и впрямь будет разговор со случайно нашедшимся в этом же баре американским профессором русской филологии родом из города на Неве. На всю почти вторую часть романа — что-то вроде девяноста страниц.