Повторю давным-давно слышанное от Елены Федотьевны Макеевой, за плечами которой своя долгая колхозная жизнь и память отцов и дедов, работавших на земле:
— Крестьянская жизнь, сынок, — тяжельше нет.
Крестьянская Россия своим крепостным трудом осилила «индустриализацию», выиграла войну, а потом «подняла страну из руин», а сама лишь в конце 50-х наелась «чистого хлебушка».
Государство, вспомнив свои долги перед крестьянином, начало «вкладывать деньги» в село. Появилось новое жилье, асфальтированные дороги, удобрения, техника. Люди стали жить заметно лучше. В 10-й и 11-й пятилетках сельское хозяйство страны получило 416 миллиардов рублей. К сожалению, вложенные деньги «не сработали». По данным нашего волгоградского ЮжНИИгипрозема, средняя урожайность зерновых и зернобобовых культур по области так и не поднялась выше 11,8 центнера с гектара. А в период «интенсивных вложений» (1980–1986 годов) урожайность даже снизилась до 9,9 центнера.
Причина, на мой взгляд, единственная — «не мое».
Потом крестьянина «бросили в рынок». Колхозника, привыкшего лишь выполнять указания, словно человека, не умеющего плавать, столкнули с борта «корабля социализма» в океан мировой экономики. Дескать, акулы капитализма не тонут, значит, и ты спасешься. Метод, конечно, зверский. Результат — налицо: барахтаются и тонут.
В своих заметках о сельских делах в начале 90-х годов рассказывал я о начале реформ на хуторе Клейменовский:
— Пишите заявление! — требовал бригадир. — Образец на стенке висит!
Послушно писали и отдавали бригадиру, ничего не понимая.
— Хоть бы нам кто приехал да объяснил…
— Велят писать, я послухалась…
Почти десять лет минуло. Объем валовой продукции сельского хозяйства в нашей области, как и по всей стране, снизился вдвое. И снова, в который уже раз, приказывает бригадир: «Пишите заявления! Образец — на стене!»
СПК, АОЗТ, СППК, АООТ, КСП, КДХ, МУСП… А если понятней — все тот же колхоз, лишь разваленный.
Мариэтта Чудакова
Людская молвь и конский топ
Из записных книжек 1950 — 1990-х годов
Сороковые
От детства и отрочества старших братьев остался в углу их комнаты большой воздушный шар, аккуратнейшим образом склеенный из папиросной бумаги, натянутой на тонкие дранки; альбом «Но пасаран!» с перевернутым восклицательным знаком, книги про челюскинцев, авиацию и парашютный спорт (брат уходил на войну из авиационного техникума).
Грязная, черная, темная и крутая лестница на второй этаж Боевских бань. Очередь по всей лестнице. Мы ждем, когда часть людей помоется и нас впустят.
…Маленькое серое плохо пахнущее мыло. Не ясно, как из этой лестницы и этого мыла рождается то чувство свежести, чистоты и легкости, с которым пойдем мы потом домой, обдуваемые теплым летним ветром.
Ошеломляет разница между предбанником — прохладная комната, скамейки, шкафчики; негромко переговариваясь, раздеваются женщины — и собственно баней: голые, мы открываем разбухшую (так помнится) дверь — и оглушающий, как грохот водопада, шум, пар, за которым ничего почти не видно, жар.
Захватывает ощущение порядка, который, как везде и всегда, ведом невесть откуда няне: взять две шайки, налить в одну — холодную, в другую — очень горячую воду. Вода, клубясь, хлещет из толстого крана. К нему мне нельзя подходить. Да и страшно подумать, что станет с тем, кто сунется под этот кран. И непонятно, как такая опасность может быть в такой близости от живых голых людей.
Женщины трут друг другу мыльными мочалками спину. И няня трет кому-то, и ей трут. И слышится: «Вот спасибо — уж как хорошо потерла!»
Много позже, когда все уже мылись в ванне, она говорила:
— Да разве это мытье? Бултыхайся в грязной воде. И спину потереть некому.
— Да я тебе потру!
— И-и-и, разве вы так потрете? Нет уж, я в бане помоюсь. Уж чего лучше!
Нет, дело было в чем-то ином, невысказываемом.
И лишь много позже проступил туманно, как сквозь банный пар, подспудный смысл действа: совлекшие с себя все одежды, оставшиеся лишь с нательным крестом (няня носила его не снимая) женщины — в распаренном, смывающем последние преграды между людьми банном духе.
В середине тридцатых годов Елену Николаевну Самойлову (1893 года рождения), не обзаведшуюся своей семьей, выписала из Вишенок Суздальского уезда (тогда уже района) в Москву младшая односельчанка, ожидавшая четвертого ребенка, — помогать с детьми; она и стала вскоре моей няней и тайной крестной (окрестила и год спустя призналась маме).
— Мать-то ваша спасла меня! Мы в колхозе уже с голоду пухли.
А в начале сего века крестьянская семья с семерыми детьми жила неплохо: два раза в год отец всем привозил с ярмарки обновы — козловые башмаки на шнуровке, юбки, а то и шубейки. Слушать ее рассказы про это в детстве было странно. Мне новое — не с плеча старших — пальто сшили только на втором курсе университета.
Пятидесятые
Записи
1952
15 февраля. Прочитала «Трое в серых шинелях».
21 декабря. Смотрела «Молодой Карузо».
1958
12 ноября. От прозы Паустовского остается иногда странное впечатление: она как будто уходит между пальцев, кажется бесплотной.
1959
4 февраля. Со вкусом одетые девицы несли авоськи из тончайшей пластмассовой паутинки, и все пристойное содержимое этих сумочек было выставлено для всеобщего обозрения: два лимона с тонкой кожицей, книжка стихов, шелковый шарфик и яркий иностранный журнал.
7 февраля. Жаль одного — множество имен сейчас уже при всем желании нельзя вернуть обществу. Да и каким образом? Поколение, знавшее их хорошо, стареет и умирает, а молодому и даже среднему поколению (30–35 лет) пришлось бы все объяснять с самого начала. Кто и как будет это делать? Никто и никак. Только историки сохранят их имена — для историков же. А жаль! (Приписано: 23 февраля. Это неверно. Через десять лет школьники и студенты будут знать их наравне с другими.)
15 февраля. Стилистическая деталь: если в языке не закреплено сочетание имени и фамилии писателя (как Вера Инбер, Всеволод Иванов, Николай Островский), то такое употребление звучит на иностранный лад, европеизированно, претенциозно: Михаил Шолохов, Никита Хрущев, Иосиф Сталин (словоупотребление Горького).
25 февраля. В театре Маяковского — «Гостиница „Астория“».
Неужели у наших литераторов не было ко времени XX съезда своего сформировавшегося взгляда на жизнь? Почему, когда понадобились острые драмы, все пишут так вяло, беспомощно?
Странная смесь риторики и бытописательства; в патетических сценах — что-то от Погодина; но условность многозначительная; все силишься понять, что скрывается за странно-риторическими словами и поступками, — и наконец понимаешь, что ничего, кроме пустоты и безвкусицы.
25 сентября. Первое впечатление еще у кассы на Махачкалу — все мужчины похожи на моего отца.
Из окна вагона — волнистые горы с мягковылепленными складками, невысокие и полуголые. Саманные домики кажутся обезглавленными из-за того, что крыши — вровень со стенами и из того же самана. Окна очень маленькие — нет стекла или традиция.
В соседнем купе тихо поют босые даргинки. Гречанка, когда-то красивая, весело отвечает за свою дочку: «А к папе едем. Он в тюрьме у нас».
Море появляется украдкой, тусклое и холодное.
Махачкала. Много детей и очень молодых беременных женщин. Вечером все сидят перед домами: маленькие дети чинно сидят у стен голыми задами на асфальте, женщины сидят на корточках, колени под длинной юбкой в разные стороны, седобородые же расположились на детских стульчиках с подушками на сиденьях. Опираясь на посохи, строго смотрят на прохожих из-под нависших бровей и тяжелых папах.
Мужчины спешат, вид у всех рабочий… Они не осматривают тебя с ног до головы и не высказываются вслух. Они молчаливы и деловиты.
В редакциях сидят дагестанки и в деле своем, видимо, разбираются неплохо. Спорят с мужчинами, говорят умные вещи — словом, разрушают мой традиционный ужас перед женской долей в Дагестане.