Улица Койкого
Все знают, что Тверская улица с каких-то пор не радиальная, а кольцевая: «Словно вдоль по Питерской, Питерской / пронесся над Землей». Песенный космонавт превратил Тверскую улицу в орбиту кругосветки. Точнее, засвидетельствовал превращение.
Доля правды в этой шутке есть. В радиально-кольцевой Москве главная улица может быть только кольцевой — во всяком случае, в отсутствие такого тяготения извне, какое обеспечивал столичный Петербург. С падением былой столицы Тверская не могла остаться главной, если бы не возгонка этой главности искусственным приемом реконструкции в улицу Горького. Улица стала главной-главной, Питерской-Питерской, по смыслу песни огибающей всю Землю, радиально-кольцевой[11].
В этом ухарском смысле механику взаимообращения Страстной и Красной площадей возможно описать метафорически не через схлопывание Тверской, но через закругление улицы Горького. Это она берет на круг Веничкин исход, кажущийся линейным. Это она не только замыкает храм Василия Блаженного на церковь Рождества в Путинках, но и дает понятие об инфернальном городе, где неуместны никакие церкви (недаром Веничка не видит их), ни знаки Промысла вообще. Тверская — улица исхода — сделалась горько безысходной.
Петербург давно не предпочтительное направление, и Москва опять самодостаточно кругла. Однако же за триста лет после Петра она привыкла выбирать из своих радиусов предпочтительные. И вот — миф путешествия из Петербурга в Москву и обратно, стоящий на промежуточном старте русской литературы, откликнулся на промежуточном ее финише мифом путешествия из Москвы в Петушки — и обратно же. (На это обратил внимание Геннадий Вдовин. Выбор Петушков теперь не кажется случайным, ни, между прочим, невинным, ибо это имя так откликается городу святого Петра, как самому Петру петух, ведущий счет его предательствам.)
Предпочитаемый в поэме Ерофеева восточный радиус Москвы — Покровская дорога, по взгляду Пожарского ведущая ныне на Курский вокзал, — уже бывал когда-то главным: когда вел в область «всея Яузы и Кокуя», в этот первоначальный, заокольный Петербург. Лефортово с Преображенским и Немецкой слободой — место исхода самого царя из морока Москвы, из ее путаницы, переживавшихся Петром по-ерофеевски чувствительно. Место, где царя ждала с любовью Анна Монс, как Веничку в чаемых Петушках ждали рыжие ресницы, опущенные ниц. Но вожделеннейший Кокуй был не важнее Петушков, покуда царь не взял туда с собой всю власть.
В этих смысловых координатах поэма об исходе в Петушки стала возможна только после возвращения столичности в Москву из Петербурга. Переполняясь возвращаемой столичностью, Москва припоминала задним ходом времени эпизодический исход верховной власти на Яузу, наметив этот вектор в ерофеевской поэме; но с полдороги город возвратился вместе с Веничкой к Кремлю. Все это было судорогой мышцы, мышечной памяти Москвы.
А силой памяти целой страны столичность, возвратившаяся поездом в Москву из Петербурга, с Ерофеевым разведала дорогу в сторону домосковского своего вместилища — Владимира на Клязьме. Только разведала — ибо, отвергнув Петербург как новую Москву, столичность, видимо, готова признавать Москву новым Владимиром[12].
Однако город Андрея Боголюбского был, в свою очередь, опытом бегства властителя — бегства из Киева. И если возвращение столичности не кончено, то новый мифотворец наставит путь на Киев, отмерив перегоны и поименовав станции на этом литературно анонимном и потому едва ли существующем пока пути.
Отворяя ворота Киеву
Киевские ворота мы против правил географии находим на Страстном холме. И перемена посвящения путинковского храма может оказаться ключом к этим воротам.
Ибо при митрополите Киевском Петре Могиле, умершем в 1647 году, празднование иконе Софии Киевской было установлено на день Рождества Богородицы. А в 1653 году царь Алексей Михайлович решился внять мольбам Хмельницкого и взять под руку Малороссию, что означало раньше всего польскую войну. Между этими годами и была отстроена путинковская церковь.
Здесь надо вспомнить, как почти двумя веками раньше новгородцы, предвидя власть Ивана III, установили празднование своей Софии на Успение Богородицы, престольный праздник города Москвы, так что строительство московского Успенского собора в те же годы стало символическим перенесением Софийского собора в столицу новой метрополии, слагаемой из двух, и запечатывало новое единство.
Решение Петра Могилы словно задавало Москве на будущее новую задачу: строительство на сильном месте соборной церкви Рождества Богородицы как иносказания Киево-Софийского собора. Эта задача едва ли была сознана в Москве. Едва ли сознает и современная Москва связь между распадением страны и несуществованием такого храма. Единство Малой и Великой Руси не было запечатано, поскольку две столицы не совпали символически в одну[13].
И лишь новопостроенная церковь, что в Путинках, вновь освященная как Богородицерождественская, ответила — сознательно ли, нет ли — таинственной храмостроительной задаче, запечатлев мечту о Киеве и царскую молитву об успехе киевского взятия. Своим соположением Софии Киевской путинковская церковь, возводившаяся в шаг с успехами и неудачами Хмельницкого, нечаянно возвысила свой статус — и значение Страстной горы. Путинковская церковь разворачивает взгляд Москвы на Киев и разворачивается на него сама — тем самым юго-западным заставочным пятишатровым ракурсом.
Отворяя ворота Киеву (окончание)
Едва мы соглашаемся на этот взгляд, как тема Киева расцвечивает всю Страстную площадь. Старое посвящение путинковского храма, раз уподобив здешний холм Хориву, теперь заставит вспомнить имя киевской горы того же корня — Хоревица. Еще припомнится, что по диагонали через площадь, на углу Тверской и соименного бульвара, в XIV–XV веках располагалось Киево-Печерское подворье. Стоявшая на месте этого подворья до советских лет церковь Димитрия Солунского (где ныне магазин «Армения») в XVII столетии была многошатровой и асимметричной. Заставочным фасадом, развернутым на северо-восток, она встречала нас на въезде в Белый город, по другую от Путинок сторону стены и ворот Белого города. Путинковская церковь приходится Димитриевской младшей и, наверное, красивейшей сестрой. Развернутые друг на друга, словно отражения, они выстраивали площадь по диагонали, и память Киево-Печерского подворья передавалась этим зеркальным телеграфом Старому посольскому двору. Кажется, по этой же диагонали двигался и тем же разворотом разворачивался памятник Пушкина. Это была также диагональ периметра Страстного монастыря, стоявшего между двумя церквями; монастыря, где память Киева проснулась почему-то в год столетней годовщины Пушкина, когда здесь освятили церковь преподобных Антония и Феодосия Печерских…
Но еще одна тема мощно задана этими храмами: на Рождество Богородицы Дмитрий Донской выиграл битву с Мамаем, а Димитрий Солунский был ангел великого князя. Есть, однако же, что-то неуловимо знакомое в этом сличении киевской темы с донской: не так ли за «Задонщиной» слышно и проступает «Слово о полку Игореве»?
Вот первая поэма русского пути и морока, на нем подстерегающего. Имена этого морока нам ли не помнить? Лисицы брешут на червленые щиты, поле незнаемо, четыре солнца, синие молнии (а Веничка думает, что весь в синих молниях говорит ему Бог), клик Карны, поскок Жли — «смагу людем мычючи в пламяне розе», седло кощиево и мутен сон Святослава, в котором соколы Игорь и Всеволод, слетевши с отчего стола, ища Тмутороканя, опутаны путинами железными. Еще два солнца, два багряные столпа, готские красные девы путают соколенка в гнезде, и Гзак с Кончаком ездят по следу…
Гзак и Кончак — вот от кого не ушел Веничка.
И только однажды в языческих этих путинках является Бог христианский: когда Игорю князю путь кажет из земли половецкой в землю русскую, к отчему злату столу, то есть в Киев. И вот уж Игорь едет по Боричеву ко святой Богородице Пирогощей. Страны рады, грады веселы.