Возвращаюсь к инспектору. Он говорит: «Ой, знаете, Старк, идите домой! Вот вам лишняя неделя на подготовку. Я так взволнован, — (он был весь совершенно зеленый), — что не могу принимать экзамен, идите…»
Через неделю прихожу на экзамен. Он: «А, опять русский?.. Тяните билет». Тяну билет — и глазам не верю: та самая задача, которую тот французик так бойко на доске решал!!! Я беру эту задачу и спешно щелкаю, даже не глядя, потому что все легко и логично. С тригонометрией у меня было хорошо. Он говорит: «Великолепно! Идите, идите». Термодинамику он даже не стал спрашивать, и ставит мне девятнадцать (!). Все рот разинули. Такой отметки за всю историю существования института не было. Наш милейший директор, увидав такую историю, обвел «девятнадцать» красным карандашом и написал: «Вот прекрасный результат — всем пример!» Я почувствовал себя неловко: по сей день не знаю, что это за наука — термодинамика.
После окончания института наш милый директор даже направил меня на работу. Я ни одного дня без работы не был.
Раз в месяц мы все торжественно ездили в церковь. Папа подводил такси, все садились в это такси: дети, тетя, папа. Первый год мы ходили в кафедральный собор, исповедовались у отца Георгия Спасского — такой был крупный, видный духовник. Но мы по глупости, по неопытности выбирали самые нагруженные дни… Только когда я стал священником, я понял, как это глупо — исповедоваться в большие праздники, когда священник уже не видит, кто перед ним: мальчик или девочка, мужчина или женщина, взрослый или ребенок… Поэтому по духовной линии никакого контакта не получилось.
Тут мы с братом попали в орбиту Кружка русской дворянской молодежи, во главе которого стоял герцог Лихтенбергский Сергей Николаевич. Я помню, у меня сердце екнуло, когда меня познакомили с первым настоящим герцогом: все-таки герцог — это звучит… Он был очень милый человек, очень простой парень, симпатичный… никакой чванности. Потом, когда он уехал в Германию, его место занял великий князь Никита Александрович, один из сыновей великой княгини Екатерины Александровны. Он был более «важный», с ним была дистанция. Мы собирались с дворянской молодежью, но для души я здесь ничего не получил: устраивали балы, приглашали великих княгинь, танцевали. Великая княгиня Елена Владимировна (была замужем за принцем Николаем Греческим) взяла шефство над нашим балом. Как-то раз мы нанесли ей визит и оставили у привратницы свои визитные карточки. А она в благодарность за это пригласила нас на серебряную свадьбу в Сен-Жермен (она жила в этом аристократическом пригороде). Там был дом и детский приют для маленьких девочек. Мы все были приглашены туда, вся дворянская молодежь. Там были Миша Волконский, Саша Берг, очень много адмиральских детей: сын адмирала Развозова, сын адмирала Колчака, князья, графы — уж не помню, кто еще. Общение было интересное, на балах веселились, но… для души — ничего. Моя тоска по Родине, по Церкви не утолялась.
Тогда мы с Санькой, двоюродным братом, перебрались из кафедрального собора на Сергиевское подворье, где Владыка Евлогий купил немецкую кирху и устроил православный храм. Там же открыли Богословский институт. Мы стали туда ходить. Я познакомился с отцом Сергием Булгаковым, известным философом, и стал ходить к нему исповедоваться. Но контакта опять не наладилось, потому что я был все-таки очень примитивен: семь классов школы, а он — профессор богословия, преподаватель Московского университета. И тут на нас обратил внимание один из его учеников — профессор Зандер Лев Александрович. Он был совершенно лысый, в больших очках, маленький, на лягушонка похож. Клал поклоны бесконечные…
От Сергиева подворья до нашего дома вела маленькая железная дорога, которая огибала весь Париж. Однажды он подошел к нам на станции в ожидании поезда:
— Разрешите с вами познакомиться. Я вижу, вы часто ходите в церковь, кто вы такие?
Выяснилось, что он знал моего отца по Владивостоку. И вот он ввел меня в орбиту Русского студенческого христианского движения. Для меня наступила новая эра. В Христианском движении я почувствовал, что там все — так же, как и я, — жили Россией, жили церковной жизнью. Каждый год Христианское движение устраивало съезд. Уезжали на неделю в глухую деревню, ежедневно утром и вечером — богослужения в походной церкви, устроенной в бараке. Приезжали профессора, видные священники. Всегда приезжал сам Владыка. Каждое утро профессора читали доклады: Булгаков, Бердяев, Ильин, Вышеславцев, Флоровский — самый «цимис» нашей богословской философской мысли. После обеда были собеседования, семинары. Вечером — службы, а потом, после службы, садились на лужайке и начинали петь «Как ныне сбирается вещий Олег», «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром…» и другие русские песни.
Я вдруг почувствовал, что тут я — в России.
Вечером в пятницу все пошли на исповедь. Был большой барак, в котором были специальные комнатушечки для всех священников и Владыки. Я пошел к отцу Сергию Булгакову, посмотрел — очередь к нему гигантская, все профессора у него исповедуются, все студенты. Пошел к отцу Александру Ельчанинову, такой видный «молодежный священник», — у него тоже гигантская очередь. К кому же я пойду?.. Вдруг подходит ко мне одна девочка:
— А почему ты к Владыке не пойдешь?
Я говорю:
— Как, разве к Владыке можно? Разве Владыка исповедует?
— А как же?! Я всегда к нему хожу.
Мне как-то неловко было идти к Владыке… Ну, она пошла, а я стою, жду и все качаюсь — где очередь занять. Тут выходит барышня:
— Иди, Владыка тебя ждет.
Я пришел к Владыке. Он посадил меня у своих ног, прижал меня к своему животу (он был довольно грузный, такой же, как я)… И тут я рассказал ему все-все-все, что меня тяготит… И то, что моя любовь осталась в России, что семейная жизнь для меня уже больше не существует; и то, что без России живу, без русского народа; что папа не сочувствует моим церковным настроениям, считает это блажью; что кошки мяукают не по-русски, собаки лают не по-русски, птички чирикают не по-русски… и воздух — не русский! Я так не могу…
Должен сказать, что, будучи за рубежом, я ощущал себя вне родины, но никогда не ощущал себя оторванным от нее окончательно. Какие-то «присоски» на сердце оставались. И чем дальше меня тянули от родины условия жизни, тем больнее было чувствовать, как эти «присоски» рвут грудь. Не было «специального случая», после которого мы решили возвращаться. Так же, как человек только временный пришелец на земле, так же и там я ощущал себя только временным пришельцем.
Владыка все это понял. Он сам ощущал абсолютно все то же самое (за исключением «амурных» дел, конечно). Он сразу принял меня в свои объятья и ответил на все мои вопросы. Он меня утешил:
— Не волнуйся, все будет: и Россия будет, и священство будет, и семья будет…
— Семьи не может быть. Единственная осталась там, и, когда я написал ей, что буду священником, она сказала: «Нет, женой священника я не буду никогда, так что к тебе не приеду».
— Ничего. Господь делает все так, как нужно.
С тех пор я стал ходить к нему на исповедь как можно чаще, следить за своей внутренней жизнью гораздо более внимательно. Он стал для меня всем.
На Сергиев день осенью 1927 года Лев Александрович Зандер (с которым мы очень подружились) ставится в чтецы, а чтец — это пономарь. Иерархически: архиерей, священник, дьякон, а на самом низу — чтец. Он читает, поет, кадило подает. Я говорю:
— Я тоже хочу.
Побежал к Владыке Евлогию и нахально говорю:
— Владыка, вы завтра Леву Зандера ставите в чтецы… я бы тоже хотел, как бы в залог будущего…
— Ну ладно, хорошо.
Я поисповедовался у него, и он меня назначил.
Но тут вышло недоразумение с отцом Сергием Булгаковым. Отец Сергий вспомнил, что я два раза исповедовался у него, и когда ему сказали, что завтра ставят четыре человека в чтецы: профессора Зандера, сына П. Л. Струве, Костю Струве (который умер архимандритом), Диму Клепинина (который потом вместе с матерью Марией был в немецком лагере и погиб там) и Бориса ставят… «Как?.. Он же мой духовный сын! Как же я ничего не знаю?!»