По иронии судьбы почти двадцать лет спустя папе пришлось отступать со своею Тихоокеанской флотилией уже перед Красной Армией. «Победили атаманов, разогнали воевод и на Тихом океане свой закончили поход»… Вот одним из этих «атаманов» был мой отец. Это было в 1922 году. И он ушел на ту же Манилу, где он «отсиживался» до окончания японской войны.
Мама была тоже из морской семьи, ее отец тоже был адмирал, командовал Кронштадтской крепостью и был убит на этом посту уже в мирное время. И брат мамин был тоже адмирал, командовал Балтийским флотом, и тоже погиб трагически: был арестован после операции гнойного аппендицита, его, еще не пришедшего в сознание, взяли прямо с больничного операционного стола и отвезли в Крестовскую больницу, тюремный госпиталь. Там он почти год спустя умер. Так что я — «моряк в квадрате».
Жили мы в Кронштадте около трех лет, пока папа был на «Авроре». А в 1912 году папа получил назначение в минную дивизию, получил в самостоятельное командование миноносец. Потом командовал миноносцем более крупным, потом — дивизионным миноносцем, потом — дивизионом моряков и наконец стал командующим всей минной дивизией Балтийского флота в немецкую войну.
В семье нашей царили любовь и согласие: никогда никаких разногласий, никаких ссор ни между моими родителями, ни между тетями и дядями. У мамы было четыре сестры и брат. Всего нас было пять семейств под бабушкиным, так сказать, «верховным командованием». И тринадцать внуков моего поколения было. Мы жили как родные братья и сестры. Каждое лето снимали одну общую дачу, куда набивались «всем колхозом». Между всеми были полное взаимоуважение и взаимопонимание — и это была основа моего воспитания. Конечно, все были верующие, но сказать, что очень церковные, было бы неправильно. Как и большинство офицерских семей, по большим праздникам мы ходили в церковь, раз в году причащались, постов не соблюдали.
У папиного отца, который тоже был убит в мирное время (у меня оба деда в мирное время погибли, будучи убитыми разбойниками на Кавказе), была сестра, которая после смерти деда всех племянников взяла к себе на воспитание в Петербург. Бабушка дождалась рождения последней дочери, которая родилась уже после убийства ее мужа, и с ней уехала. Она устроилась экономкой в какой-то помещичий дом. А до этого она была очень богатой, поскольку мой дед был человек очень состоятельный. (Он был нотариус, хозяин нотариальной конторы.)
Бабушка, оставшись без средств, с маленькой новорожденной девочкой на руках, взяла на воспитание старших пять человек. По рождению она была лютеранка, но в душе — православная: ходила в православную церковь, одевалась почти что как монахиня. Работала она главным библиотекарем в Публичной библиботеке в Петербурге (теперь она Салтыкова-Щедрина), интересовалась вопросами религии — не только православной, не только христианской: состояла в переписке с такими видными теософками, как Елена Блаватская, и другие…
Оставаясь лютеранкой «по паспорту» и православной по существу, она подарила мне мое первое Евангелие, мой первый молитвенник. И я считаю, что именно она дала мне первое религиозное воспитание, заложила первый кирпичик моей будущей церковной профессии. Она была к тому же вегетарианка, хотя это не обязательно было. Поэтому когда готовили творожную пасху, то для бабушки делали пасху без яиц, потому что яиц она тоже не ела. У нее было много икон, много картин на религиозные темы, портретов… Ее комната, как келья, была несколько монашеского стиля. Она всегда приезжала к нам два раза в году — на Рождество и на Пасху — и гостила по две недели. Остальное время проходило для нас без всякого религиозного воспитания.
Потом, когда мы переехали в Гельсингфорс в 1912 году, то, конечно, жизнь стала другой: Гельсингфорс (ныне Хельсинки) — Финляндия, там культура уже западная.
Мы жили близко от Большого Успенского собора, скоро началась война, папа с миноносцем всегда был на передовых позициях, и, конечно, мама чаще ходила в церковь и нас с собой брала. Так было до момента революции.
Обе революции мы пережили в Гельсингфорсе: и Февральскую, и Октябрьскую. Помню (это было в Феврале), шел Великий пост, мы с мамой пошли исповедоваться, а причаститься на другой день не смогли, потому что была такая стрельба, что из дома было выйти невозможно. К Гельсингфорсу корабли подошли вплотную, они стояли у самой пристани, мы жили в морском районе… поэтому революцию мы очень близко видели. Когда стреляли и снаряды по нашей улице шпарили вдоль дома, мы уходили в коридор, закрывали две двери и в коридоре отсиживались, пока кончится перестрелка. Тоже заставило немножечко повзрослеть…
Папу матросы очень любили. Когда началась знаменитая «варфоломеевская ночь» в Гельсингфорсе, матросы пришли и говорят: «Ваше превосходительство, разрешите, мы вас запрем в вашей каюте как бы формально и поставим часового. На нашем корабле все вас хорошо знают и любят, но сейчас шпана болтается, переодетая в морскую форму, ленточки перевернуты, чтобы не видно было, с какого корабля, мало ли кто зайдет…»
И вот я помню, был у нас вечером прием, папины сослуживцы у нас обедали. Шесть человек было офицеров и шесть их жен — двенадцать человек сидело за столом. А на другой день утром в обеденный перерыв они все сидели в кают-компании, кроме папы, который был «под арестом» в своей каюте. На корабль совершенно свободно вошел какой-то переодетый «джентльмен» с перевернутыми ленточками. (Тогда все по кораблям военным ходили «братушки» с пулеметами.) Вошел в кают-компанию, и в ту секунду, когда матрос пошел на камббуз, чтобы принести второе блюдо, он всех пятерых из пулемета… Так что папа пришел и говорит: «Из всех, кто у нас вчера ужинал, в живых не осталось никого».
Любовь команды к нему проявлялась и позднее, когда уже кончилась революция и Гражданская война и вся команда из Владивостока перебралась в Сан-Франциско. Папа был в то время в Париже, и, когда немцев выгнали из Франции, матросы стали посылать гуманитарную помощь своему адмиралу. Именно матросы, а не офицеры… посылки с продуктами… А когда они узнали, что у меня ожидается прибавление семейства, то прислали целую посылку с детским приданым. Так что оба моих младших сына, которые сейчас священники, лежали в пеленках, присланных матросами своему адмиралу из Америки. И распашоночки, и подгузнички, и чепчики, и тапочки — все это было с любовью послано матросами.
В 1917 году немцы, воспользовавшиеся революцией, стали подходить к Гельсингфорсу. Мой отец командовал минной дивизией, дядя — Балтийским флотом, и попадать в лапы к немцам ни тому, ни другому было не с руки. Поэтому они оставили свои семьи в Гельсингфорсе, а сами на каком-то буксирчике вырвались в советский Петроград. А потом, через неделю, когда они уже немножечко обосновались, выписали маму и тетю со всеми их детьми. И вот эти две адмиральши и семь человек детей на маленьком буксирчике пробирались ночью по минным полям. Так что это была авантюра, в общем.
Папа нас устроил в доме, где жили сестры и брат, а сам уехал к Колчаку в Сибирь. Колчак был его начальником в минной дивизии, его предшественником. Он ушел вместе с Колчаком, а мы остались. Мама начала работать в Морской академии, но работала недолго — скоро у нее развился туберкулез… А я поступил в гимназию Мая, ту самую, в которой учился академик Дмитрий Сергеевич Лихачев, учились все Бенуа, Рерихи, Добужинские, Успенский… в общем, это была самая передовая гимназия в Петербурге.
Гимназия Мая… «Майские жуки», ее воспитанники, были людьми особой породы. Там учились все мои двоюродные братья, сестры, почти что в каждом классе сидело по одному из наших. Там я проучился полтора года.
Потом мама вынуждена была уйти со службы. Сестренке было шесть лет, мне — девять. Я нанялся на работу в Морскую академию рассыльным. Получал морской паек, получал морское обмундирование и кое-какую зарплату… но тогда деньги были такие же «деревянные», как и сейчас. Получаю зарплату — и тут же вижу: мужик халву продает. Всю свою зарплату месячную — на халву. А мама: «Молодец, потому что завтра на эти деньги и коробки спичек не купишь!» Так что то, что сейчас творится, мне очень хорошо знакомо.