Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
— Была в Москве, ходила по доске,
Упала в грязь и стала князь.

— Меня-то не изваракай.

— Сельско хозяйство штука трудная.

— Я был на финск им фронте…

Они говорят:

— Ты куда?

— На фронт иду.

— Ну и мы с тобой.

— Я — старшина! — кричит. — Неуж, говорю, я не вижу, что ты старшина? Я говорю — ты на фронте был ли?

Баляба

— Шибаносков — он был один сынок у Андреяна. Он пришел с работы с гармонью и запел:

Ты секира, ты секира,
Востротоценый топор,
Испеките, тятька с мамкой,
Мне с картоцкой пирозок.

Андреян говорит:

— Ну, прослезил ты меня, батюшка, этой песней.

Вот с тех пор его и прозвали Баляба.

Москва.

Они любили своих мужчин всегда, во все эпохи, во всех костюмах. Они любили их в картузах и толстовках начала 20-х годов, в мятых брюках и парусиновых туфлях времени второй пятилетки, в толстых свитерах грубой вязки и валенках или унтах уезжавших в Сибирь или на Север. Светловолосые, с небрежно откинутыми назад прядями, мужчины смеялись с киноафиш и с кадров кинохроники. Белозубые, широкоплечие, они обнимали своих подруг, и грубошерстный свитер был успокоительно мягок для нежных щек хрупких женщин этого времени. (Да, в те годы женщины вновь на глазах становились хрупкими!) Неужели шелестящая, скользкая, холодная поверхность коротких плащей, в которые оделись все мужчины 60-х годов, действовала так же успокоительно на их длинноногих женщин?…Те, в свитерах, стояли широко расставив ноги, распахнув полушубки. Они заключали бегущих к ним женщин в свои непомерные объятия, и полы полушубков смыкались над узкими спинами.

Мужчины в свистящих куртках были плотно застегнуты, а горло их красиво задрапировано в мохеровые шарфы. Но если даже эти куртки и плащи были расстегнуты, все равно одеяния не подходили для того, чтобы их кургузые полы могли запахнуть женщин. И женщины жались к этим курткам, ткань свистела, холодила тело. Обида и горечь вползала в душу.

«…тут нужно говорить об исторических силах и стимулах. Сохранить силу жизни можно личными усилиями — сохранить творческую силу невозможно» (Б. Эйхенбаум).

Зияния были на улицах города. Черной дырой зиял дом, еще недавно одухотворенный веселой, счастливой, упоенной жизнью Еленой Сергеевной.

«Граждане пассажиры! Будьте организованны во время входа и выхода из вагонов. Этим вы способствуете соблюдению графика». Кровь кидается в голову и затмевает разум. Какого черта я должна способствовать соблюдению графика.

…Им и в голову не приходит сформулировать иначе, повернуть от лика государства к лицу человеческому, сказать хотя бы что-нибудь вроде: «Тем вернее вы успеете на работу…»

Необходимость служения Графику предлагается как нечто само собой разумеющееся, и это-то и оскорбительно.

«Если вагоны переполнены, останьтесь на платформе, подождите следующего поезда». Какого же? Который доставит нас в царство свободы?

1971

8 марта в Москве.

Женщины с колючими сумками — плетенными из каких-то пластмассовых отходов.

Пуховые платки, высоко торчащие на голове, над сложными построениями из своих и не своих волос.

Розовые и голубые — химических цветов — вязаные шапки. Вязка ненормально редкая (из экономии), и под ней виден то какой-то чехол, а то волосы. Эти дорогие шапки нахлобучены почти на всех; молодая девушка, доставшая шерсть и связавшая себе такую шапку, чувствует себя обретшей достоинство.

Мужчины в шапках, с оживленно покрасневшими лицами, почему-то по двое, разного возраста — отец ли с сыном, тесть с зятем, связанные мужской солидарностью насчет предстоящей выпивки. Они хватают цветы без разбору и на чей-то слабый голос: «А может, они мороженые?..» — озираются ошалело и бормочут:

— Все равно на один день.

10 марта. Ленинград.

Гостиница «Московская». Утро.

Администраторша с пухлыми губами Бабетты, с кошачьим круглым лицом.

— К вам вчера поступила такая-то…

— Это в больницу поступают.

— А к вам?

— К нам поселяются.

— Посмотрите, пожалуйста, — Николаба, вчера приехал из Сухуми.

Листая:

— Нет у нас ни одной грузинской фамилии.

— Это не грузинская… — тихо и обиженно бормочет абхазец.

Неуловимый, таинственный момент — когда из пустоты, из ничего, из шелестенья бумажек рождается вдруг МЕСТО, которого до сих пор не было.

Из чего оно соткалось?

Никто не знает.

Отсюда завороженность, с которой толпящиеся у стойки смотрят на администраторов, следят за отрывистыми разговорами на им одним ведомом наречии, сопровождаемыми ужимками, улыбками, долгими взглядами, которые они останавливают друг на друге, — следят за самими движениями, напряженно пытаясь уловить тот миг, когда из ничего рождается что-то.

11 марта. Ленинградцы делились на немногие разряды:

старые ленинградки с лицами цвета темного свинца, окаменевшими, спокойными лицами с глубоко провалившимися глазами;

тетки лет сорока в двубортных зимних пальто с цигейковым воротником, каких давно не носят в метрополии;

молодые люди с лицами актеров Цыбульского или Ольбрыхского — и только с такими лицами!

старики со слегка выкаченными глазами, опирающиеся на красивые палки; молодые девушки — такие, какими бывают молодые девушки.

Людей среднего возраста в Ленинграде не замечалось. Бог знает куда они делись — те, кто должен был выражать кипение духовной жизни, буйство творческой энергии.

Разговоры

— Он меня с полуслова понимает, с одного звука! Я ему — «пр-р», и он — «пр-р». Если я сказал ему ждать меня на вокзале — он будет ждать меня до потери пульса.

— …Меня все вы понимали, пока я пол-литра водки разливал на восемь стаканов.

Невский вечером, у автобусной остановки. Парень отчитывает девушку — в присутствии безмолвного друга.

13 марта.

Был март, март!

Снег сверкал везде — на крышах, на дорожках, на Неве. Каменный мост выгибался некруто, автобус, переваливаясь, въезжал на него.

Хлопала где-то внизу дверь, просачивался душный ресторанный запах, знакомый запах гостиничной тоски.

Вольные, кудрявые, голые деревья. Узорчат, затейлив был рисунок их голых ветвей, родственных кружевам литых решеток. Ничего в них не было от обкарнанности московских деревьев, отвратительно дачных летом и ничего не обещавших зимой.

По пути от Черной речки к каналу Грибоедова мост за мостом набирал силу, ширел и вытягивался, все круче выгибался, и наконец вылетала огромная дуга Кировского моста.

15 марта. Ленинградское метро.

Молодые слегка придурковатые отцы играют со своими разошедшимися детьми, и пожилые дамы смотрят на них тяжелым взглядом старых волчиц.

Дети хохочут, открывая свои остренькие зубки, перегибаются на пол — не так, как в твердых руках молодых матерей.

Голоса придурковатых отцов как голоса клоунов:

— А покажи, у тебя есть?.. Не-е-т, у тебя нет!..

Клоуны или вечно пьяные.

Ирина Николаевна и Лев Гумилев сидели у нее на кухне — два старых зубра, потрепанных-таки родной властью. Кровь в их жилах давно заместилась желчью. В комнате не слышно было слов, но доносились напоенные ядом модуляции их загрубелых от невзгод голосов. Голоса были родственны, они купались во взаимопонимании ненависти. Серный дымок, ей-богу, курился из-под кухонной двери.

— …И тут вдруг откуда-то берется необыкновенная нравственность, — пробился вдруг высокий голос Ирины Николаевны.

— Да-да, — послышалась радостная хрипотца, — нравственность!

В гостинице.

— В Ленинграде очень красивые здания. Старинные, конечно. А новые — это как везде, ничего особенного. Я особенно люблю Дворцовую площадь. Я историк по профессии, так у меня еще, знаете, связано с историческими событиями. С восстанием декабристов, например, как они тут стояли…

45
{"b":"284175","o":1}