В письме ты, наконец, мне уж много слишком льстишь, насказавши так много похвал; а не написала, поняла ли думу «Лес». Прочти в 11 нумере «Отечественных Записок», в отделении наук, статью о четырех драмах Шекспира, — там увидишь в ней, что значить нравственный долг человека.
Боткин со мной теперь очень хорош, а тогда были у него сердечные дела, но только я не знал; они-то и мешали всему. Белинский со мной был так хорош, что писать об этом не достанет дести бумаги; приеду — расскажу. Я скоро теперь приеду. Еще дело задерживает меня немного, Но на днях, кажется, всему будет конец. Ты, друг мой, ужасно меня обидела, говоря, что я куда-то определился, и тебе не сказал. Отцу и матери извинительно так судить, — я им сам много подал примеров так думать; но тебе грех, сестра, думать, чтобы я от тебя скрывался… Что же я от тебя сокрыл? — скажи. Сколько помню, кажется, я всегда с тобой был откровенен. Глупые люди выдумали и разнесли пустой слух, а вы и поверили. Ужели чужой народ больше имеет для тебя веры, чем родной брать? Жаль, что так вы ошиблись все во мне.
Фамусов выдает свою Софью Павловну за «Пряника», — час добрый, пора костям на место. Славная парочка: гора со спичкой, бочка с иголкой, масло с водою… А как ни смешно, но мне все-таки Тимофеева жаль: он добрый человек, как бы она его не завербовала. Но судьба решила, — с Богом; они обои не малолетки, и вещи уж понимают хорошо.
Недавно был я на концерте. Пела Паста, итальянка, женщина 48 лет; но Боже мой! — что за голос, что за музыка, что за звуки, за грация, что за искусство; что за сила, за энергия в этом голосе роскошного Запада! Если б ты слышала! чудеса! диво дивное, чудо чудное! Я весь был очарован, упоенья звуками; кровь вся в жилах кипела кипятком. Еще был я с Красовым в дворянском собрании, в маскараде, где было людей две тысячи человек, много замаскированных женщин, мужчин. Огромная зала полна людей, богато, разнообразно одетых, танцующих; и музыка с высоких хор, как с дальнего неба, волнами разливаясь во все стороны, падала вниз, на нас, людей наземных.
Я написал еще несколько пьесок, и довольно удачно; послал их к Белинскому. Он просто от них в восторге. Несколько дней было так удачных, что я написал весьма хорошо. Одну из них, не лучшую, я послал к тебе давно, в батенькином письме.
Батеньке, маменьке, сестрам, зятьям от меня кланяйся. Скажи батеньке, что я скоро буду домой, жив, здоров, только постарел; ты едва ли узнаешь; — в эти четыре месяца я пережил больше, чем в четыре года. Желаю тебе больше в тысячу раз, чем желаю самому себе. Живи, пой и стучи на фортепьянах, и да Господь сохранить тебя от всякого зла и горя. Целую тебя горячо и крепко. Прощай.
Любящий тебя брат твой Алексей Кольцов.
53
В. Г. Белинскому
10 января 1841 г. Москва.
Милый мой Виссарион Григорьевич! Вот когда, наконец, собрался я к вам писать. Некогда было, скажете, недосуг, занять; ничего не бывало: ничего почти не делал, ничем не был занять, время все проходило как-то глупо, сквозь руки. Какая-то лень холодная, пустая, убийственная овладела мной. Скука, пустота, грусть и чорт знает что еще не лежит во мне. Какое-то состояние самое несносное, самое гадкое, ничего не делаешь — и делать ничего не хочется. Движешься, ходишь, бродишь, смотришь на все равнодушно, спокойно, — и только ищешь двери, чтоб скорей вон. Куда? — и сам не знаешь. Хочешь забыться — и не можешь, о чем-то думаешь — и ничего не думаешь в то же время. Собираешься писать, сядешь, возьмешь перо и держишь его в руках, как дурак палку. Не то чтобы хотел письмо написать получше, нет, хоть бы как-нибудь, и слова с пера нейдет; до чего это доведет, не знаю, а только жить приходить невыносимо тяжело. Прежде пилось, а теперь и пить не хочется: гадко, все потеряло интерес, и самый порок потерял свою обольстительную силу. Приходит день, приходить ночь — ровно будь их, или не будь…
Как вы живете? Не дай Бог если так же. Благодарю вас за письмо, тысячу раз благодарю, и на коленах стою перед вами и прошу вас простить за мое невежество. Да — это чисто невежество. Теперь отвечу вам на все по силе мочи. С прискорбием прочел я первое ваше письмо…
От души благодарю Комарова, Панаева и Языкова и Авдотью Яковлевну, что они меня помнят и полюбили; это чрезвычайно польстило моему самолюбию. Да, милый Виссарион Григорьевич, где вы, — там для меня жизнь всегда теплее, а где вас нет, — другое дело. Чем больше проходить время, тем больше эта истина доказывается опытом. Я теперь ясней начал чувствовать, как целый мир иногда сосредоточивается в одном человеке. Кажется, скоро придет пора, что вы для меня замените всех и вся. Моя душа часто начинает говорить про это, и никуда не просится жить, как к вам. Когда-то придет это время, когда-то можно это будет мне сделать не словами, а делом? Боже сохрани, если Воронеж почему-нибудь меня удержит у себя еще надолго, — я тогда пропал.
Аксаков приехал из Питера и говорить, что подписка на «Отечественный Записки» идет хорошо и равняется подписке на «Библиотеку». Дай-то Бог! Я был третьего дни у Аксакова. Он мне говорил, что Павлов, Николай Филиппович, получил от кого-то письмо из Питера, в котором пишут к нему, что вы от сотрудничества в «Отечественных Записках» отказались; почему — неизвестно. Я был у него для этого нарочно; не застал дома: уехал на две недели в деревню. Кажется, это сказки; но для чего они выдуманы, не знаю. — Аксаков это сказал мне с какой-то тайной радостью. Друзья, друзья! сердечные друзья!..
Он учить вашего брата по-английски отказался, а учить его Петров, и занимается с ним с охотою и искренно. Ну, о переводе его для «Москвитянина»: Аксаков дал ему какую-то повесть Гофмана; он ее начал переводить, а Аксаков все говорил: «не годится для „Москвитянина“, то можно тогда напечатать в „Записках“. Я это повернул иначе. Сегодня был у меня ваш брать и сказал, что Аксаков ему решительно просил перевесть и что Погодин даст ему тридцать рублей с листа. Переводы вам не нравятся; но что же делать? Ему деньги кой на что нужны необходимо скоро, а вы, может, пришлете нескоро. Да если они и будут, то вам их платить кроме этого есть куда, а он ее может перевести в две недели и получить сто или сто пятьдесят рублей. Это пока ему годится.
Он с Дмитрием Петровичем теперь ладить. Здоровье его лучше, хоть он этому и не верить; он даже немножко было начал и трусить; да этому была причина не его здоровье, а мои слова, которых я ему насказал большую кучу. А письмо ваше я ему не читал: вы слишком воспламенились гневом, он и так убить положением обстоятельств. Я ему на словах кое-что говорил и почти все то же, но все иначе; думаю, что теперь он будет работать хорошо, и кой-какие вещи сознает иначе и начнет глядеть кой на что попрямее, — или уж ничего никогда из него не выработается. Однако я этого не думаю: в его натуре много лежит не разгаданного, и оно запало в ней глубоко, потому что он был заброшен, да и такие натуры развиваются поздно. А что до ваших угроз и до корпуса, это, кажется, совсем лишнее; если он не выдержит экзамена на следующий год, тогда уж будет и эта мера необходима. Только этого никогда не будет, а все пойдет по своей дороге, как должно.
Книги ему нужны; да если Поляков их пошлеть, то наперед вам скажу: он вас обманет, а будет надобно книги у него взять и самому по почте отправить. — „Кота Мурра“ он еще до сих пор не прислал, и я слышал, что он его переплел и продает: такой добрый человек! А я перед Кетчером остался дурак дураком. У вас, кажется, два экземпляра; если можно, пришлите мне один в Воронеж, а то купить денег нет, а иметь хочется; от Полякова присылки видно уж не дождешься.
Дарья Титовна больно нуждается в деньгах и просит вас прислать ей хоть двадцать пять рублей. Я бы ей дал свои, да теперь у меня денег нет; я живу кой-как займом, а отец не шлет ни копейки. Я в Москве открыл секрет за дешевую цену на толкучем рынке покупать белье, и купил штук десять — рублей за двадцать — славных полотняных рубашек, что бы советовал сделать и вам; у вас рубашки все пестрые, а нужно непременно иметь всякому порядочному человеку белье полотняное. Новые они дороги, а поношенные на толкучке ни почем. Жаль, что я не знал этого в Питере, а то там бы купил и себе и вам.