А если угодно вам спросить, почему мало? — трудно отвечать, и ответ смешной: не потому, — что некогда, что дела мои были дурны, что я был все расстроен; но вся причина — эта суша, это безвременье нашего края, настоящий и будущий голод. Все это как-то ужасно имело нынешнее лето на меня большое влияние или потому, что мой быт и выгоды тесно связаны с внешней природою всего народа. Куда ни глянешь — везде унылые лица; поля, горелые степи наводят на душу уныние и печаль, и душа не в состоянии ничего ни мыслить, ни думать. Какая резкая перемена во всем! Например: и теперь поют русские песни те же люди, что пели прежде, те же песни, так же поют; напев один, а какая в них, не говоря уж грусть — они все грустны, — а какая-то болезнь, слабость, бездушье. А та разгульная энергия, сила, могучесть будто в них никогда не бывали. Я думаю, в той же душе, на том же инструменте, на котором народ выражался широко и сильно, при других обстоятельствах может выражаться слабо и бездушно. Особенно в песни это заметно; в ней кроме ее собственной души есть еще душа народа в его настоящем моменте жизни.
Не знаю, отчего вам не нравится «Стенька Разин», разве по названию: название можно переменить, а пьеса, кажется, хорошая. Конечно, она не выражает образности; но в ней эта образность скрывается в силе души, которая выражает себя в своем напряженном состоянии внешних обстоятельств. «Бедный призрак» — тоже, кажется, вещь хорошая; в ней нет буквально высказанных периодов жизни одного человека с его конечною душою; но из нескольких моментов, которые следуют один за другим, ясно видно, о чем идет речь, что ему надобно и от чего он [нрзб.] везде донельзя. «Последняя борьба», может, пахнет Пушкиным, — не спорю; но в ней своя форма, свои следствия битвы. О других я не говорю ничего.
Нетерпеливо жду услышать о стихах Сребрянского. Ужели он в самом деле был плохой поэт? Да расскажите, Бога ради, почему «Флейта» хороша; два раза читал — не понял, а хорошего не понимать весьма худо.
Посылаю еще сказку Усова. Посмотрите; годится куда-нибудь — отдайте, не годится — в огонь. «Наблюдателя» у меня нет; и если у вас нет лишнего экземпляра, и взять его сопряжено для вас хоть с малейшей трудностью, то пожалуйста не присылайте: у вас много беспокойств и кроме этого. И если можно, и то если можно, то пожалуйста пришлите экземпляров двадцать моих книжонок. Я, знаете, иной раз их растаскиваю кое-куда. Что ж делать! есть такие места, где денег не берут, а даже одолжают, — так я и поблагодарю книжкой; все лучше, чем одни слова. Ах, как хороши в восьмом номере «Записок» пять русских песней! Чудо — как хороши, вот уж объеденье — так объеденье. Я тут подозреваю Лермонтова, чуть ли не он опять проказить, как в песне про Царя Ивана. Кто бы ни был, он или нет, а все большое спасибо за них, и тому, кто написал, и тому, кто напечатал. Дела нет, что они все из старых песней переправлены, — да мастером переправлены, молодцом. И разбор песен Сахарова, — Каткова, чудо как хорош; меня чрезвычайно как настроил его разбор. Чуть ли все не ошиблись в своем заключении, он человек дюже хороший, и если был странен тогда, то не потому ль, что дорога ему самому была нова. На следующей почте еще пошлю к вам письмо. Любящий, почитающий и уважающий вас всей силой души Алексей Кольцов.
39
В. Г. Белинскому
12 октября 1839 года. Воронеж.
Милый, любезный мой Виссарион Григорьевич! Ваш альманах вынул еще из черной тетради две пьески; их достоинства я не защищаю, они перед вами, смотрите — и судите. В «Песне» я один стих заменил вновь, но если он не годится, так по старому; как лучше, так и поступите. В «Хуторке» тоже чорт знает: иногда прочтешь «Хуторок», покажется, а иногда разорвать хочется. Есть вещи в свете, милые сердцу, и есть ни то, ни се; так и везде. Да впрочем, что ж больше может быть среди безлюдной почти степи? Конечно, драма везде, где человек; но иная драма хороша, другая дурна. Если смотреть на него [«Хуторок»] в обширном смысле страстей человеческих, так эта жизнь не очень хороша, а если глянуть на степь, на хутор да небо, так и эта бредет. Лучше, что есть, говорить, а не собирать всякой чепухи и брызгать добрым людям по глазам; и стыдно и грешно. Вам смешно, я думаю, что такую дрянь я сую в драмы; на безрыбье и рак рыба: так [как] у меня нет больших, ну и маленькую туда ж, — все как-то лучше, чем нет ничего.
Если вы не посылали еще мне письма, то погодите маленько; я напишу вам на той почте письмо, в нем пошлю три пьески чужие, и тогда уж я вас не шутя попрошу написать мне обо всем. Если будет и недосуг, так о том и о том покороче, но пожалуйста обо всем. У вас такая куча вопросов от меня, и из них кое-какие меня очень интересуют. А уж если совершенно вам не захочется писать, или гадкие обстоятельства не дадут для этого ни минутки, — ну, делать нечего: после. Да уведомьте, когда вы уедете из Москвы, где вас там найти, — а то без адреса писать писем нельзя. Досадно, что я вас не найду в Москве; прежде ноября мне ехать из города нельзя, а вы уедете прежде; приеду, — вас нет, и скука съест, так — да не так. Когда в Москве Иван Иванович Панаев, кланяйтесь от меня ему низко. Из Питера ко мне никто не пишет. Владиславлеву я ничего не посылал и не пошлю: мне теперь только и хочется быть у вас в альманахе, хоть с одной пьеской, в «Записках» и «Современнике», — и довольно. Уже море, — ближе берег. Алексей Кольцов.
40
А. А. Краевскому
[Ноябрь 1839 г. Воронеж].
Любезный, добрый, милый мой Андрей Александрович!
Благодарю вас, благодарю, и еще благодарю за ваше письмо, за все его. Оно все — одно слово, одна мысль, полная благих утешений. Вы давно озаряете тесную сферу моей жизни своим блистательным лучом; давно хотите оживить почти завялую былинку и много раз ее кропили живой водой; но чтобы вполне ее оживить, — невозможно. И звание, и время, и обстоятельства, и самая возможность — все против меня! Дерево, разрушенное грозою, можно собрать, можно одеть корой, но оживить едва ли льзя. Еще благодарю за ваше доброе желание, чтобы я ехал в Петербург, был у вас, в конторе «Отечественных Записок». Это дело такое, которого я лучше бы не желал; да вот беда: я не могу этого сделать, не могу ехать.
Полно молчать, скрываться; скажу вам откровенно, по душе. Отец мой имел прежде весьма много дурных дел судопроизводных, о которых я уже вам много раз и говорил. Из них кой-какие кончены до первого приезда моего в Петербург, еще кой-какие кончились после того самим мною. Оставалось одно главное, большое горе — для моей гибели. В этом деле вы приняли участие и добрый Василий Андреевич и князь Вяземский (вы не отпирайтесь, вам совестно отпираться; если бы не вы, я бы в Питере не нашел следка, не только что дорожки), которое, слава Богу, теперь кончилось. Это горе с плеч долой бухнуло. Теперь еще осталось два дела. Одно: следует отцу взять землю на пять лет, 350 десятин, у мужиков; деньги, пять тысяч, отданы, а дело заспорилось. Другое: по поручительству следует ему заплатить пять тысяч рублей. Но все это ничего… дело уже конченное! При дурном его окончании, грозило отцу моему полицией; вы его из ней вытащили. Теперь вот беда! Нынешний год по нашей торговле был весьма дурень, у нас много рогатого скота упало, т. е. подохло, а капитала своего мы имели самую малость: торговали на чужой, пользуясь доверием. Скот подох, деньги, на него употребленные, пропали, а они были чужие. Люди не виноваты, что у нас скот подох: их надобно заплатить, а заплатить нечем. Что вы прикажете тут делать? Будь их немного, — тысяча, другая, третья, — я бы тотчас нашелся, как горю пособить, а то их до двадцати. Как перевернуться? Как эту реку перейти, не захлебнуться? Вот мое настоящее горе. Конечно, Бог не без милости, человек не без греха, и я бы от этого греха хоть бы ускользнул из города, — но что будет с стариком? Положим, можно забыться и для этого на время уехать; да не пустят проклятые кредиторы: вида — чорт их побери! — не дадут, на дороге остановить, в угол прикуют. Вот дела-то какие состроила мне судьба! И что ни будет, — я покоряюсь им. Пока это еще негласно, пока еще я тем и тем скрываю истину, указываю им на то и на то, а далее — я далее дня пока не думаю, что будет. Пройди хорошо этот один год, и все бы пошло как нельзя лучше. Я было порядочный начал строить дом, который бы приносить мог дохода две тысячи рублей, да сам бы в нем занял лавчонку книжную, — и можно бы жить припеваючи. Конечно, достройка его должна остановиться, и все мои желанья — пополам!