За обедом опять был подан пирог с капустой. И был в гостях Пузин, весёлый, разговорчивый.
— Заскучал я по вас, Николай Николаевич… Как хорошо мы с вами провели тогда вечер. А?
— Что же хорошего? — с упрёком сказала Анна Марковна.
— Хотели мы с Платоном Артемьичем полечить души наши, никуда не годные, да… ничего из этого не вышло! — смеясь говорил Николай Николаевич.
— Как ничего не вышло? Ха-ха! Что вы! Вышло!..
Молча пили кофе.
— А вон отец Никандр-то, соборный протоиерей, слёг! — начала после паузы Анна Марковна. — Крепко, говорят, заболел: сердце у него слабое.
— Да что вы! — изумился Пузин. — Я третьего дня его видел…
Анна Марковна и Пузин рассуждали о соборном протоиерее, а он думал: «Если бы у меня что-нибудь случилось с сердцем? Нет, я хочу долго болеть. Я хочу чувствовать боль. Если нет бурь жизни, пусть будет боль».
Бродя в поле в тот же день, почему-то вспомнил детство.
Шёл по дороге к берёзовой роще, смотрел на сады и огороды и вспоминал. Были товарищи детства, а где они?
Вернулся с прогулки прозябшим и усталым. Вдруг как-то налетели на небо белые тучи, поднялся ветер и пошёл снег, — мелкий снег, как дробины, крепкий и хрустящий под ногами.
Вечером Глаша вставляла вторые рамы и тихонько напевала какую-то унылую деревенскую песню. Он помогал ей. Спросил:
— Глаша, отчего вы не запоёте весёлую песню?
— Не умею я, барин, весёлых-то петь…
— А отчего?
— Да так, душа не лежит к весёлым песням.
«Душа не лежит к весёлым песням… Больная душа».
— У вас, Глаша, больная душа… Слышите?
Она звонко рассмеялась, сверкнула глазами, кокетливо взглянула на него и поправила:
— А, может, сердце не в порядке!..
Он не заметил блеска её глаз.
XVIII
Заболел он дня через три после того, как вставляли зимние рамы. Ходил гулять в лес в лёгком пальто и в фетровой шляпе.
С утра веяло холодом. По выгону и в полях бродили туманы, и странно горящими в их белесоватых волнах стояли берёзы с позолоченной и багряной листвой. Туманы поднялись к небу. Глянуло солнце, скупо пригревая. Белые облака заходили по небу, сгустились в тучи. Набежал холодный ветер, и солнце померкло. И белые хлопья закрутились над полями, густея и носясь в лесу с диким посвистом ветра.
Пока шёл до дому, страшно озяб. Прятал шею в воротник, засовывал в рукава похолодевшие руки. Грудь холодило, в рукава пробивался холодный ветер, и бродили по всему телу холодные, колкие мурашки. Утром на другой день проснулся с головной болью и с болью в горле. Хотел встать и не мог. Прибежала в мезонин Анна Марковна с термометром в руках.
— Коленька, да ты, верно, заболел? То-то, смотрю я, лицо у тебя нехорошее.
— Пустяки, тётя! Это так только — простудился.
— Дай-ка, я тебе градусник поставлю.
Не противоречил тётке. Отстегнул ворот рубахи, помог поставить термометр.
— Голова, говоришь, болит? Надо за доктором.
— Пустяки, тётя, может быть, нет ничего серьёзного.
Говорил так, а сам чувствовал, что внутри, в груди, совершается что-то таинственное, но серьёзное. Думал так, втайне радовался: «Вот пришло то, что будет настоящим интересом жизни».
Видел, с какой суетливостью побежала с лестницы Анна Марковна, потом вернулась с хиной. Глаша внесла тарелку с холодной водой и уксусом, а на плече у неё белело полотенце. Весь этот домашний переполох казался серьёзным и нужным. Другие люди вдруг захлопотали, заволновались около него, точно и впрямь он вступил в полосу настоящих интересов жизни.
Принял хину и лежал с высоко приподнятой головой. На голове белело полотенце, влажное от воды и уксуса. Холодная дрожь пробегала по спине и рукам, а голова как будто посвежела — отодвинулась куда-то невыносимая тупая боль. Какое-то странное самоудовлетворение навевало тихую, лёгкую дремоту. Мысли путались, в глазах вставали образы. Закрывал глаза, и в беспросветной тьме обрисовывались окно и переплёт рамы. И как странно: то, что в действительности, светлое, то теперь казалось тёмным. И двигалось куда-то это странное изображение окна, и уплывало.
Очнулся вечером. На столе горела лампа, на столике у постели стояла свеча с неподвижным ярким пламенем. Какой-то седой господин, с вытянутой бородкой и в очках, сидел у кровати на стуле. «Кто это?» Доктор. Узнал старика Протасьева. Ещё в детстве Протасьев лечил его. Тогда доктор был высокий, молодой, стройный, носил пенсне, и тёмные волосы его курчавились, и глаза блестели.
За стулом доктора стояла тётушка с побелевшим лицом и с испугом в глазах. Ради прихода доктора она надела тёмное кашемировое платье с белым воротником.
— Прекрасно! Ничего особенного! — услышал он слова Протасьева, а когда тётушка и доктор отошли от постели, он подумал: «Он не хочет беспокоить тётку. Знаю я, чувствую, что со мною… Я разлагаюсь. Организм ещё в силах бороться, но вот он ослабнет и уступит неизбежному».
XIX
Началась своеобразная постельная жизнь больного. Жизнь вне интересов повседневности, жизнь в мире бредовых видений и красочных ощущений. То какой-то стремительный полёт в чёрную бездонную пропасть, то подъём на высоты, на вершины фантастических гор наравне с облаками… Чёрный цвет и холод сменяются розовым и ярко-красным, и вдруг дохнёт теплом. Странные, непонятные видения вспыхивают в памяти… Какие-то замки, мрачные замки как на картинах Беклина… Откуда они? Далёкое детство зарисовало их в памяти. Много лет таились в излучинах мозга изображения — и вот вспыхнули. Эфирные фигуры людей проносятся в бредовых представлениях. Мелькнут знакомые лица товарищей, родственников — и опять чужие лица.
Временами очнётся он от бредовых видений, раскроет глаза, осмотрится и узнаёт обстановку комнаты. Странно-молчаливая сидит у его постели тётушка и смотрит на него большими круглыми глазами.
— Ну что, Коленька? Что ты чувствуешь? Не надо ли тебе чего-нибудь?
Спросит и низко опустит лицо и ждёт, что он скажет?
— Нет… тётя…
И пьёт он какую-то кисловатую жидкость из холодного, прозрачного стакана. Пьёт какую-то микстуру с ложки, а потом лежит с открытыми глазами и обводит комнату пытливым, ищущим взглядом… Стол, книги, печь, скелет… всё знакомые предметы… И вдруг как-то странно из-за них встают новые предметы, незнакомые, фантастические…
Лежит с полуоткрытыми глазами, смотрит на знакомых людей и не узнаёт. И сам чувствует, что говорит что-то, быстро говорит, а окружающие слушают и не понимают, а ему кажется, что говорит он нечто складное и важное…
И — странно — в начале болезни его не мучили те знакомые и ужасные сны, повторение тюремной жизни… А когда прошли эти сны — видения стали ещё красочнее: глубже было падение в бездонную пропасть, выше полёт к облакам.
Вот Сонечка почему-то подошла к постели, близко наклонилась к изголовью, протянула руки как тогда в столовой, когда они виделись в последний раз. Протянула руки, и вдруг голове его стало точно легче.
— Что вы сделали с головой?
Спросил и как будто не спросил. Видел Сонечку близко около себя и как будто не видел… Да тут ли она? Зачем пришла?
— Лежите спокойно, Николай Николаич. Я переменила полотенце… дорогой мой…
«Дорогой мой… Ужели это сказала она?»
Сказала и исчезла…
Большими круглыми глазами смотрит на него тётушка Анна Марковна. Спрашивает тихо:
— Тётя, зачем приходила Сонечка?
— Она ухаживает за тобой, Коленька… Трудно мне одной… Сиделки в городе нет свободной.
— А где Сонечка?
— Она ушла отдохнуть… Целую ночь продежурила она у постели и пошла отдохнуть…
— А сколько теперь времени?
— Десять… десять часов утра. Сейчас придёт доктор…
— Доктор Протасьев?
— Да.
— Говорят, он хороший человек?
— Хороший, Коленька. К бедному населению добр…
— Он товарищ дяди Володи? Да?
— Да, Коленька… Милый, нельзя тебе много-то говорить. Помолчи.