Думал так и смотрел сквозь листву на светлое платье Сонечки. Закурил папиросу, прошёлся по комнате раз и другой. Налетели новые думы о другом, и опять думал о Сонечке.
Остановился у окна, посмотрел в ту сторону, где сидела Сонечка, но её уже не было… Она ушла… Рассмеялся деланным нехорошим смехом, как это делают, когда неспокойно на душе, и подумал: «А что, если бы вдруг случилось так, что я её полюбил бы? Вдруг я полюбил бы её? Может быть, это новое привязало бы меня к жизни? Может быть, это новое чувство и было бы моей новой жизнью?»
Задавался такими вопросами и не находил ответа. А потом светлый образ Сонечки затуманился, точно уплыл куда-то, и он думал о другом.
И ходил по комнате с такой же опустошённой душой, как было и тогда, там, в тюрьме… Так же, бывало, ходит и о чём-то думает. А о чём? Мало ли дум, и все они как клочья растерзанной бурею тучи. Гонит их куда-то ветер, гонит в одном направлении. А разве каждый из клочков тучи отдаёт себе отчёт, куда стремится? К одному месту гонит их ветер, а куда? Зачем?
Бродил по саду и опрашивал себя: «Куда? Зачем?» В сумраке души не находилось желанного ответа. Потом вдруг почему-то странно-непонятно встряхнул головой, и захотелось ему заставить себя думать радостно и чувствовать бодро.
Остановился у беседки, где сидела Сонечка, посмотрел на ветхую доску скамьи с облупившейся и полинялой краской и пошёл опять бродить по саду и зашёл в отдалённый его угол, в чащу малинника.
Кто-то недалеко рубил сухое дерево, а, может быть, колол дрова. До слуха явственно доносился звук топора. Долго осматривался и искал, где рубят. Подошёл к забору, заглянул в щель.
XII
У бани, ветхого строения с покосившимся крылечком и узкими тусклыми окнами, сам Пузин колол дрова и, казалось, весьма увлечён был своей работой. Он был в белых панталонах и в жилете поверх цветной рубашки.
Николаю Николаичу вдруг почему-то захотелось окликнуть Пузина, подозвать к себе или подойти к нему. Вспомнил единственную свою встречу с отставным чиновником. Тогда он почему-то обидел его, а теперь ему вдруг стало жаль старика… Опять нашёлся человек, которого можно пожалеть.
Долго припоминал, как зовут соседа тётушки по имели и отчеству. Не припомнил, сколько ни старался, и, близко придвинувшись к забору и вытянувшись на носках, крикнул:
— Господин Пузин! Господин Пузин!..
Старик не сразу расслышал, а потом поднял глаза, долго всматривался и искал того, кто помешал его работе. Наконец бросил топор и направился к забору.
— Господин Пузин! Это я кричу вам! Моё почтение! Бог в помощь!
По раскрасневшемуся лицу Платона Артемьича расплылась довольная улыбка. И он полез через гряды с капустой к тому месту, где сидел взобравшийся на забор Николай Николаич.
— Что же это вы у нас не бываете? — начал Верстов. — Ужели рассердились на меня?
Пузин пожал протянутую руку и ответил не сразу:
— Хе-хе-хе! Да, разумеется, рассердился. Как же это, при первой встрече вдруг напали на меня да и давай! Да и давай!
— Ха-ха-ха! — рассмеялся и Николай Николаич. — Уж вы забудьте! В данную минуту, например, я очень жалею об этом!..
— Ну, а если жалеете, так давайте мириться да и… того… раз, два, три!.. ноги через забор, да и ко мне в гости милости прошу. Я, ведь, один живу, только с кухаркой. О птичках уже ничего не буду говорить, а то вы опять начнёте…
Пузин придерживал Николая Николаича за талию, и они, неловко шагая, перебрались через капустные грядки.
В своём домике, утопавшем в зелени акаций и кустов сирени, Пузин усадил Николая Николаича в гостиной на диване, а сам выбежал куда-то. Николай Николаич был очень доволен: проходя через крыльцо, он увидал на двери медную доску с именем и отчеством Пузина. Ему не хотелось бы обидеть старика неловкой справкой.
Пузин, действительно, любил птиц. Клетки различных величин и фасонов висели и в гостиной, и в кабинете, и в столовой, и даже в прихожей. Птички чирикали, свистали, пели, и их нестройный хор голосов раздражал ухо.
Вошёл Пузин в чесучовом пиджаке и с графином ярко-красного кваса в руке. В другой руке он нёс поднос с двумя стаканами.
— Каким я вас кваском угощу! Чудо!
Верстов попробовал квас и с непривычки скорчил гримасу.
— Забористый квас! А оттого, что сам делал!
Он подошёл к Николаю Николаичу, присел на диван и добавил:
— А, может быть, вы не откажетесь и от того, что покрепче?
— То есть?
— Ну, попросту, — не откажитесь от стаканчика винца? Всякое у меня есть. Сам-то я мало пью…
Николай Николаич отказался и, глядя в лицо Пузину, думал: «Какая душа у этого человека, если он умеет так лгать? Ведь, знаю я, тайный алкоголик он… А какая душа у тайного алкоголика? Особенная, болезненная душа».
Он думал и не слышал, о чём бормотал Пузин. А Платон Артемьич говорил теперь о курении и расхваливал табак какой-то южной фабрики. Он предложил Верстову папиросу.
— А и вправду, Николай Николаич, давайте мы с вами вместе выпьем… А?
— Ведь я совсем не пью…
— Ха-ха-ха! И я не пью! Отлично! И выйдет так, что мы с вами как два слепца: идём куда-то, и сами не знаем.
— Разве, и в самом деле, попробовать, — сдался Верстов. — Говорят, когда выпьешь — на душе станет лучше.
— Ага, ага! Это помогает!
Пузин быстро сорвался с места и исчез, а Николай Николаич ходил по гостиной, прислушивался к визгливому и крикливому гомону птичек и обдумывал смысл последней фразы хозяина: «Мы с вами как два слепца: идём куда-то, и сами не знаем»…
Пузин просто пошутил, сравнив себя и гостя со слепцами, а Николай Николаич усмотрел в его фразе глубокий смысл. И он, и Пузин — два слепца. Пузин оплакивает своё утраченное семейное счастье и доживает жизнь с опустошённой душой. А он… он оплакивает всё своё прошлое и тоже живёт с опустошённой душой… И оба они как слепые всё же идут куда-то, тянутся за сосудом жизненной влаги как за стаканом приятного вина. И ждут, и верят, что это вино жизни сумеет опьянить их опустошённые души, и, может быть, тоска отойдёт, а по жилам разольётся другая, новая волна крови.
Птички постепенно замолкали. В комнатах потемнело. Вечерняя заря, ещё так недавно золотившая эти комнаты, потухла. В столовой засветили огонь… Всё время там стучали посудой и бутылками, и слышались голоса: мужской, густой и весёлый, и женский — скрипучий, точно простуженный…
XIII
Стол Пузин убрал по-праздничному. Посредине его пыхтел ведёрный самовар, белели тарелки с закусками, искрами света отливали бокалы, стаканы, рюмки. И стояли бутылки с разнообразным вином и точно таили в себе веселье, радость, счастье.
После первой рюмки водки Николай Николаич ощутил горечь во рту, запершило в горле, на глаза выступили слёзы. Закашлялся и долго кашлял.
— Ого! У вас с непривычки-то она не соколом, а колом прошла, — рассмеялся Пузин. — Ну, ничего! Посоветую я вам лучше зубровочки…
Они пили, закусывали и говорили. Говорил, впрочем, больше Пузин. Как водится, он посвятил гостя в тайны своей семейной жизни, хвалил жену, хотя она и «насмеялась» над ним, жалел детей. Был момент, когда при воспоминании о детях на глазах Платона Артемьича блеснули слёзы. Но он быстро овладел собою и переменил разговор.
— Правда, Николай Николаич, вот, выпили вы, и на душе стало легче?
— Как вам оказать, — заплетающимся языком ответил Верстов, — как будто и лучше… Но меня преследует мысль…
— А вы её, этакую-то мысль, которая преследует, сейчас же рюмкой водки по башке! — перебивая гостя, выкрикнул Платон Артемьич. — Рюмкой водки её и по самой маковке!..
И Пузин подлил в рюмку Верстова водки.
Словно загипнотизированный, Николай Николаич выпил водку, но всё же высказал свою мысль:
— У меня не умирает сознание… Пью вот я и думаю — сколько ни пей, всё же всё это только временное… всё это только паллиатив…
— Ну, вы со мной попроще говорите, — перебил Пузин. — Этаких слов я не понимаю. А, вот, известно мне, если этак хорошенечко зашибить хмельного да этак поразнообразнее, так и всякие душевные немощи к чёрту. Я, ведь, долго со своим горем по людям шатался. Бывало, ходишь, канючишь, жалуешься на свою печальную жизнь и всё ждёшь, а кто бы это подошёл к тебе вплотную да этак частицу горя-то твоего и снял бы… А вышло так, что дело это плёвое. Сколько ни ходи, никто тебе не поможет, потому — у каждого на душе своё горе имеется, не то, так другое… Поэтому и людей много несчастных. В сущности, все они несчастны, весь род человеческий. И несчастны люди потому, что уже очень чувствительны. Стало быть, нечего тут бобы разводить да жаловаться… А верное средство, я думаю, только одно: коли живётся неспокойно, то возьми ты с собой в постель бутылочку да и приляг, приляг да и попивай… А выпил одну — раскупорь другую… Прополощешь душу-то, а поутру и ходи гоголем-щёголем… И пусть все видят: «Вот, — мол, — какой счастливый идёт!» Выпьем-ка, Николай Николаич!