— Не могу я никого видеть, тётя, и не хочу. Понимаете — не хо-чу!
— Как хочешь, дорогой мой, неволить не буду.
И она вышла из комнаты, плотно притворив дверь. Николай Николаич слышал, как шамкали туфли тётки, пока та спускалась с лестницы, и искоса посматривал на дверь, как будто за нею скрылось что-то ненавистное, беспокоящее. Повернул лицо и уставился в окно на верхушки берёз и лип.
Солнце опускалось к закату и золотило верхушки деревьев. И опять что-то странно-печальное чудилось в этой позолоте, в этих ласковых и нежных прощальных огнях уходящего дня. И небо с бледно-розовыми тучами казалось грустным. Меланхолическими, притаившимися в дремоте казались и тени, расположившиеся под кустами. И какие-то птички пели в кустах печально…
Впрочем, разве их писк можно назвать пеньем? Дрожит зыбкая, нежная мелодия, прерывается, снова дрожит и снова прерывается.
Николай Николаич вспомнил свой спор с Пузиным о птичках и подумал: «Как я опустился! Как я опустился! Не глупо ли читать проповедь о любви к птичкам, когда люди перегрызают друг другу горло? И кому читать эти проповеди? С кем спорить? С чиновником! Стыдно! Стыдно!»
Встал, повязал на воротник мягкой сорочки галстук, взял трость, одел шляпу и пошёл. По лестнице старался спускаться неслышными шагами и, когда совсем сошёл с лестницы, заглянул, — затворена ли дверь в столовую. Дверь была плотно притворена. За нею слышались голоса: энергичный, «хозяйственный» голос Анны Марковны, шепелявый тенорок дяди и нежное контральто Сонечки. С последней ступеньки на пол Верстов спустился осторожно и шмыгнул в кухню. Двором шёл быстро, миновал сарай и только по огороду шёл медленней, хотя и осматривался по сторонам. Ему всё казалось, что люди подсматривают за ним в щели забора и чрез тын, и в окна отдалённых мещанских домиков. И успокоился только тогда, когда миновал выгон и дошёл до леса.
В пустынном поле перед вечером не было ни души. Стада уже вернулись в город. Шёл, смотрел на собственную длинную тень, отброшенную ярко-красными лучами заходящего солнца, и думал: «Стыдно! Стыдно спорить о птичках с помешанным чиновником, с мёртвым человеком. Ужели же во мне только и осталось энергии, чтобы спорить с ним?»
И горько было думать так, и досадно становилось от такого отчаяния.
На опушке берёзовой рощи Николай Николаич опустился на траву у плохо наезженной заросшей дороги. Отёр пот со лба, закурил папиросу и долго мял в руках спичку. Разломил спичку, поковырял в зубах её обломком. Во рту ощущался неприятный вкус.
Засмотрелся на облако пыли, разостлавшееся над городскими постройками. Эту пыль подняло возвратившееся с поля стадо. Подумал: «И этой пылью люди дышат? Дышат люди пылью и говорят: „Мы живём“… Ха-ха-ха!»
Рассмеялся невесёлым дребезжащим голосом и сам удивился своему смеху. Над чем? Над чем он смеётся?
Вспомнил последний разговор с тёткой. Пришла в мезонин и наговорила глупостей. Зашли к ней какие-то люди, которые считают себя родственниками. С кем они в родстве? С ним? Откуда они взялись? Почему он ни разу не слышал о них, когда сидел в крепости? А вот вышел на свободу, и появились какие-то родственники. Зачем они ему?
«Если бы они могли вдохнуть в меня живую душу! Да, в них был бы смысл. А разве они сумеют сделать это? Нет! Стало быть и не нужны мне».
На соборной колокольне зазвонили в колокола… Немелодично, нестройно разнеслась в тишине вечера мелодия какого-то странного мотива — не то мотив молитвы или гимна кому-то неведомому, не то странно весёлый перебой каких-то нот, бестолковый перебор, неприятный для слуха… И за все минувшие пятнадцать лет, изо дня в день, пели эти колокола не то молитву или гимн, не то какой-то странный перебор… Впрочем, так звонят только по субботам, когда идёт всенощная. Серьёзно стал высчитывать, сколько суббот прошло с тех пор, как последний раз был в городе. Улыбнувшись подумал: «Какими странными вопросами занята моя пустая голова! Для чего мне знать, сколько суббот прошло? Не всё ли равно? Не для меня звонят колокола. Не для меня поют свой гимн».
Смолк колокольный перезвон, и от души его точно тяжесть какая-то отвалилась. Подумал: «До тюрьмы звонили колокола… Звонят и теперь… И долго ещё будут звонить, а неведомый Бог всё будет неведомым»…
Домой вернулся, когда уже совсем стемнело… Тётушка встретила его в столовой, предложила поужинать. Съел котлету, выпил стакан молока.
А тётка сидела напротив него, молчала и с печалью в глазах смотрела на племянника. Сказала робко:
— Кланяться тебе велели и Павел Кузьмич, и Сонечка… Просили тебя заходить…
Посмотрел в глаза тётки и не сказал ни слова.
Поднялся к себе наверх, зажёг лампу и сидел на подоконнике. Смотрел на тёмные силуэты деревьев, смотрел на тёмное небо и на звёзды, и всё думал о чём-то и грустил в каком-то странном полузабытье. Словно всё ждал чего-то, словно всё прислушивался к чему-то…
Но деревья и небо, и звёзды молчали. Молча лежали на траве и на цветах светлые полосы, падавшие из освещённых окон дома.
IX
Сонечка Милорадович заинтересовалась Николаем Николаичем, как только услышала о его возвращении. О нём говорили много и как-то особенно говорили.
Говорили не как о новом человеке, который вместе с собою привёз в скучный город новые интересы и новую красочную жизнь, а как о больном, и почему-то все жалели его. И Сонечка жалела его, но была им недовольна, — почему он прячется и от неё? Ведь она интересуется им совсем по особенному. Он для неё — герой! Таинственный герой!
Она знала, — такие люди есть, их много! Она много читала о них в повестях и романах, и было время, когда о «политических» немало говорили и в их городе.
Но и образы художественных произведений, и образы, нарисованные обывательской фантазией в устных рассказах, — всё это были какие-то туманные образы. А теперь близко около неё он сам, загадочный герой.
Слушая рассказы о Николае Николаиче, она молчала и готова была протестовать, если в этих рассказах расточалась ему хула. С Пузиным она даже рассорилась, когда чиновник назвал Верстова сумасшедшим. Спорила и с отцом, когда тот осуждал «гордого» родственника и грозился, что не переступит порога дома Анны Марковны, пока с ней будет жить он, гордый, много думающий о себе человек и непочтительный родственник.
Сонечке очень хотелось повстречаться с ним, пожать руку, поговорить, заглянуть в его печальные глаза. А глаза у него печальные, она сама видела.
Как-то раз она была в гостях у Пузина, бродила по его огороду и умышленно долго собирала цветы у канавы, прорытой вдоль изгороди, отделявшей Пузинские владения от сада Анны Марковны. И вот тут-то она и увидела его впервые. Смотрела через щель забора и, затаив дыхание, изучала всего его, — его, героя чьей-то чужой занимательной повести. Сонечка не могла себе представить, чтобы он не был героем какого-нибудь романа. Наверное, когда он был на свободе, он любил кого-нибудь, и кто-нибудь отвечал ему нежным чувством. Его нельзя не любить, если он интересен даже и теперь, немного сгорбившийся, поседевший, немного вялый и усталый.
Николай Николаич сидел на скамье, привалившись спиною к стволу липы, и в какой-то странно-неподвижной позе казался дремлющим или глубоко задумавшимся. Овал его лица понравился Сонечке: прямой красивый нос, выточенный крутой лоб с залысинами на висках, бородка острая, клинышком и длинная-длинная. Белый цвет лица и тёмно-каштановые волосы, белые тонкие руки с изящными пальцами. А глаза? Обведённые кружками, издали они кажутся большими и выразительными.
Сонечка долго всматривалась в одинокую фигуру Николая Николаича, и ей так нравилось, что на его плече, на груди, на коленях лежат блики тёплого яркого солнца. Прорвались лучи солнца сквозь узорную листву берёз и лип и уронили свой тёплый свет на него, одинокого, задумчивого, милого…
«Милого… милого»… — твердила она, пока шла к дому Пузина на окрик отца.
Встретилась Сонечка с Николаем Николаичем не случайно. Она несколько дней подряд заходила к тёте Ане и всё поджидала желанной встречи с ним. Но он не выходил из своей комнаты.