Трижды проклятая война!
Приближаясь к Берлину, обратил внимание на пустынный характер всех местечек и городов. Ни одно окно не освещено, улицы точно вымерли: экономят газ и электричество, сидят по домам. На Штетинбангоф[106] прибыли в 10 ч[асов] 30 м[инут] вечера. Ни автомобиля, ни дрожек: все разобрано и заказано раньше. Кое-как нашел какого-то ободранного длинноногого парня с тачкой, сторговался с ним за 5 марок, вещи мои взвалили на тачку, и пошли мы по едва освещенным улицам по направлению к Фридрихбанхоф, мимо Werth[strasse] и дома, где жил Гриша Таубман[107]. Берлин на меня произвел ошеломляющее впечатление в смысле упадка, мерзости и запустения! Невероятно, чтобы такой блестевший чистотой, светом, порядком город мог до такой степени упасть. На улицах темень, мостовые избиты, местами провалились. Лошадиный помет не убирается неделями, пыль покрывает карнизы, витрины окон сплошь и рядом пустуют, много магазинов заколочено с наклейками на окнах "сдача внаем". Выбитые стекла не вставлены, двери без ручек, головки звонков оторваны. А сами лошади! Более жалких кляч, буквально скелетов, обтянутых кожей, я не видал. Привезены лошади, награбленные в Польше и Белоруссии, ростом с зайца, но в такой степени истощения, что едва передвигают ноги. Езда шагом! Автомобили имеются, но ободраны и запущены до невозможности. Шины вместо резиновых пружинные: эластичности почти никакой, зато грохот по улице, точно пустую жестянку катят. Трамваи поминутно останавливаются из-за той или иной неисправности вагона, а то так и вовсе объявляют: выходите, трамвай сломался. Кондуктора и вожатые женщины одеты хуже наших. Все люди выглядят какими-то нищими, сброшенными[108], с унылыми лицами, много в трауре. Улицы опустели на две трети против довоенного времени. Вообще, мое впечатление такое, что Берлин больше пал и опустился, чем Петербург и Москва. Остановился я в Elit Hotel (где жила Вит. Фед.). Боже мой, как загадили этот когда-то с иголочки чистый и новый отель! Мебель избита, поцарапана, обои оборваны, в ванной все время валится с потолка, как чешуя рыбы, отмокшая побелка штукатурки. В коридоре уныло дремлет лакей, бедный иссохший детина лет 15, и только швейцар еще сохранил остатки прежнего великолепия. Не могу, впрочем, сказать, чтобы на людях заметен был очень недостаток питания. Нет, общий "пейзаж" не хуже стокгольмского, хотя, конечно, наедаются не досыта. По приезде взял ванну и завалился спать. Утром звонил Герцу, но не дозвонился и пошел к Иоффе[109]. Тут меня, оказывается, давно ждали и были удивлены, что я не приехал прямо с вокзала в посольство. Познакомился с общим положением. Иоффе делает, что может, сыплет нотами и протестами, но успех, конечно, средний: Мин[истерство] иностр[анных] дел любезно расшаркивается, а войска занимают Ростов, идут на Новороссийск и грозят Баку[110].
Мне пришлось сразу же впрячься тут в работу и уже на другой день, когда меня Герц повел по разным знатным немцам, я открыл словесную с ними драку и в очень определенной форме доказывал им всю глупость политики их военщины. Но об этом дальше. Так, я всю среду проговорил с Иоффе, а к вечеру переехал в посольство, где и еда лучше, да и в силу экстерриториальности нет возни с полицией. Герц этот переезд потом тоже одобрил.
В четверг в 9 утра встретился с Герцем, и мы где пешком, где по Untergrund[bahn][111], где на трамвае, словом, весьма демократическим образом, поплелись за город, в Сименсштадт, где очень любезно, даже с помпой были приняты стариком Сименсом[112] и сонмом директоров, большей частью старых знакомых (некоторые толстяки превратились в стройных людей). С русским Сименсом было решено окончательно в том смысле, что они от него отказываются, предпочитая получить рубли за свои акции, чем брать дело при таком развале. Утомление войной сказывается даже в разговорах этих архисытых людей, но конца войны не видно: военщина загипнотизировала всех, верят в свою конечную победу и напрягают до последней крайности все свои силы. В тот же день, в 7 час[ов], я должен был поехать к Герцу в Груневальд обедать. Хороший особняк, обставлен дорого и с большим вкусом, небольшой садик при доме. Frau Geheimrat[113] уже с седыми волосами, некрасивое, но для немки очень интеллигентное лицо. Три дочери, старшая барышня лет 17, очень похожа на отца, хотя хорошенькая. Две других — бакфиши[114] малого калибра.
Сын где-то на стороне живет. Обед состоял из супа, спаржи с семгой, жареного мяса (баранины, кажется) и неизменного рабарбера. Зато хорошее вино из собственного виноградника. После обеда в саду пили кофе и пиво и разговаривали о политике (кроме меня был еще один немец, директор петербургского Общества Т[…][115]. Несколько конфузятся, но оправдывают наглый поход своих войск безвыходным положением: вынуждены, мол, грабить, ибо иначе пропадем.
На другой день, т[о] е[сть] вчера, повел меня Герц знакомить с разными влиятельными их политиками, а сегодня два часа имел разговор с очень влиятельным же депутатом центра Эрцбергером[116]. Я им всем очень обстоятельно доказывал, что даже с точки зрения их интересов они делают глупость, натягивая так струну и продолжая свое наступление. Толку из их побед на Украине не вышло, это они теперь и сами не отрицают. Так же мало даст им и дальнейшее продвижение, тогда как, прекратив всякое наступление и угрозы Питеру и Москве, они, может быть, путем торговли скорее кое-что получили бы из России.
Видимо, такая аргументация несколько действует, так как круг моих визитов все расширяется. На днях придется мне выступать перед военным министром, и уже поднят вопрос о поездке в ставку для переговоров с самим Людендорфом[117], у которого, видимо, все нити в руках. Это пока большой секрет, и ты никому (кроме Воровского) об этом не рассказывай. Я буду настаивать на точном соблюдении границ, установленных мирным договором, прекращении всякого дальнейшего наступления и в особенности наступленья турок на Баку, потеря коего была бы смертельным ударом для всей промышленности и транспорта.
Положение сейчас поистине отчаянное, и надо во что бы то ни стало добиться хотя бы прекращения этого четвертования России, угрожающего остановкой всей жизни.
Совершенно очевидно, что ни о какой работе у Сименса или Барановского теперь не может быть и речи. Сидеть сложа руки, когда Россия будет умирать от холода и голода, я тоже не могу и не вправе, сознавая, что кое-что могу сделать и кое-чем помочь, как это мне показывают уже эти несколько дней в Берл[ине]. Иоффе упрашивает меня остаться здесь еще на неделю для участия в нескольких комиссиях, а потом я поеду в Москву и, по всей вероятности, мне придется взяться за организацию заграничного обмена и торговли. Это сейчас одна из настоятельнейших задач, и более подходящего человека у б[ольшеви]ков едва ли найдется. Тогда мне по необходимости придется бывать в Берл[ине] и в Сток[гольме], и мы время от времени будем с вами видеться. Может быть, после некоторой работы и налаженья машины в Москве, Берлине и Скандинавии окажется целесообразным уехать в Америку, но, думаю, не сразу.
14
31 мая 1918 года
Родной мой, любимый Любченышек! Очень я обрадовался твоему письму, спасибо тебе, мой ласковый. Мне так тоскливо и скучно бывает временами, что я плохо представляю себе, как это я без вас там буду жить. Старость это, что ли, приходит, но иногда самочувствие бывает хуже не знаю чего. А надо крепиться и не поддаваться таким настроениям: легче не будет, а только еще хуже растравляются душевные раны.