Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Что ж ты перестала — продолжай, — сказал устало поэт.

— Вы больны? — спросил Тургенев.

— Нет, нисколько, но это очень приятно… Ну, что нового?

Они продолжали разговаривать, — Эмма потирать ноги.

Уверенная в том, что все удивляются мужу, она беспрестанно болтала о нем, не замечая ни того, что это очень было скучно, ни того, что она ему вредила анекдотами об его слабонервности и капризной требовательности. Для нее все это казалось бесконечно милым и достойным запечатлеться на веки веков в людской памяти — других это возмущало.

— Георг у меня страшный эгоист и баловень (zu verwöhnt[693]), — говаривала она, — но кто ж и имеет больше прав на баловство? Все великие поэты были вечно капризными детьми, и их всех баловали… На днях он купил мне превосходную камелию; дома ему так стало жаль ее отдать, что он даже не показал мне ее и спрятал в свой шкап и держал там, пока она совсем завяла, — so kindisch!..[694]

Это — слово в слово ее разговор.

Этим идолопоклонством Эмма довела своего Георга до края бездны, он и упал в нее и, если не погиб, все же покрыл себя стыдом и позором.

Шум Февральской революции разбудил Германию. Говор, ропот, биение сердца слышались с разных концов единого и разделенного на тридцать девять частей германского отечества. В Париже немецкие работники составили клуб и обдумывали, что сделать. Временное правительство ободряло их — не на восстание, а на удаление из Франции: им что-то и от французских работников не спалось. После напутственного благословения Флокона и крепкого словца о тиранах и деспотах Коссидьера, — конечно, могло случиться, — этих бедняков и расстреляют, и повесят, их бросят лет на двадцать в казематы, — это было не их дело.

Баденская экспедиция была решена — но кому же быть освободителем, кому вести эту новую armée du Rhin{754}, состоящую из несколько сот мирных работников и подмастерий? Кому же, думала Эмма, как не великому поэту: лиру за спину и меч в руки, на «боевом коне», о котором, он мечтал в своих стихах{755}. Он будет петь после битв и побеждать после песен; его выберут диктатором, он будет в сонме царей и им продиктует волю своей Германии; в Берлине, Unter-den-Linden, поставят его статую, и ее будет видно из дому старого банкира; века будут воспевать его и — в этих песнопениях… быть может, не забудут добрую, самоотверженную Эмму, которая оруженосцем, пажом, денщиком провожала его, берегла его in der Schwertfahrt![695] И она заказала себе у Юмана rue neuve des Petits Champs военную амазонку из трех национальных цветов: черного, красного и золотого, — и купила себе черный бархатный берет с кокардой тех же цветов.

Через приятелей Эмма указала работникам, на поэта; не имея никого в виду и вспоминая песни Гервега, звавшие к восстанию, они выбрали его своим начальником. Эмма уговорила его принять это звание.

На каком основании эта женщина втолкнула человека, которого так любила, в это опасное положение? Где, в чем, когда показал он то присутствие духа, то вдохновение обстоятельствами, которое дает лицу власть над ними, то быстрое соображение, то ясновидение и тот задор, наконец, без которого нельзя ни хирургу делать операцию, ни партизану начальствовать отрядом?! Где у этого расслабленного была сила одну часть нерв поднять до удвоенной деятельности, а другую перевязать до бесчувственности? В ней самой была и решимость и самообладание, — тем непростительнее, что она не вспомнила, как он вздрагивал от малейшего шума, бледнел от всякой нечаянности, как он падал духом от малейшей физической боли и терялся перед всякой опасностью. Зачем же она вела его на страшный искус, в котором притворяться нельзя, в котором не спасешься ни прозой, ни стихами, где, с одной стороны, лавровый венок веял могилой, а с другой — бегство и позорный столб?

У нее был совсем иной расчет, — его она, не думая, сама рассказала в последующих разговорах и письмах. Республика в Париже провозгласилась почти без боя; революция брала верх в Италии, вести из Берлина, даже из Вены, ясно говорили, что и эти троны покачнулись; трудно себе было представить, чтоб баденский герцог или виртембергский король{756} могли бы устоять против потока революционных идей. Можно было ждать, что при первом клике свободы солдаты бросят оружие, народ примет инсургентов с распростертыми объятиями: поэт провозгласил бы республику, республика провозгласила бы поэта диктатором — разве не был диктатором Ламартин? Осталось бы потом диктатору-певцу торжественным шествием проехать по всей Германии с своей черно-красно-золотой Эммой в берете, чтоб покрыться военной и гражданской славой…

На деле оказалось не то. Тупой баденский и швабский солдат ни поэтов, ни республики не знает, а дисциплину и своего фельдфебеля знает очень хорошо и, по врожденному холопству, любит их и слепо слушается своих штаб- и обер-офицеров. Крестьяне были взяты врасплох, освободители сунулись без серьезного плана, ничего не приготовив. Тут и храбрые люди, как Геккер, как Виллих, ничего не могли сделать, — они тоже были побиты, но по побежали с поля сражения{757}, и по счастию… возле них не было влюбленной немки.

При перестрелке Эмма увидела своего испуганного, бледного, со слезами страха на глазах Георга, готового бросить свою саблю и где-нибудь спрятаться, — и окончательно погубила его. Она стала перед ним под выстрелами и звала товарищей на спасенье поэта. Солдаты одолевали… Эмма, прикрывая бегство своего мужа, подвергалась быть раненной, убитой или схваченной в плен, то есть посаженной лет на двадцать в Шпандау или Раштадт{758}, да еще предварительно высеченной.

Он скрылся в ближнюю деревушку при самом начале поражения{759}. Там он бросился к какому-то крестьянину, умоляя его, заклиная спрятать его. Крестьянин не скоро решился, боясь солдат; наконец позвал его на двор и, осмотревшись кругом, спрятал будущего диктатора в пустой бочке и прикрыл соломой, подвергая свои дом разграблению и себя фухтелям и тюрьме. Солдаты явились, крестьянин не выдал, а дал знать Эмме, которая приехала за ним, спрятала мужа в телегу, переоделась, села на козлы и увезла его за границу.

— Как же имя вашего спасителя? — спросили его мы.

— Я забыл его спросить, — отвечал покойно Гервег.

Раздраженные товарищи его бросились теперь с ожесточением терзать несчастного певца, вымещая разом и то, что он разбогател, и то, что квартира его была «с золотым обрезом», и аристократическую изнеженность и проч. Его жена до такой степени не понимала portée[696] того, что делала, что месяца через четыре напечатала в защиту мужа брошюру{760}, в которой рассказывает свои подвиги, забывая, какую тень один этот рассказ должен был отбросить на него.

Вскоре его стали обвинять уже не только в бегстве, но в растрате и утайке общественных денег. Я думаю, что деньги не были присвоены им, но также уверен и в том, что они беспорядочно бросались и долею на ненужные прихоти воинственной четы. П. Анненков был свидетелем, как закупались начиненные трюфлями индейки, пастеты у Шеве и укладывались вина и прочее в путевую карету генерала. Деньги были даны Флоконом по распоряжению Временного правительства; в самой сумме их престранные варьяции: французы говорили о 30 000 франков, Гервег уверял, что он не получал и половины, но что правительство заплатило за проезд по железной дороге. К этому обвинению возвратившиеся инсургенты прибавляли, что в Страсбурге, куда они добрались, оборванные, голодные и без гроша денег после поражения, они обратились к Гервегу за помощью — и получили отказ, Эмма даже не допустила их до него — в то время как он жил в богатом отеле… «и носил желтые сафьянные туфли». Почему они именно это считали признаком роскоши, не знаю. Но о желтых туфлях я слышал десять раз.

вернуться

693

слишком избалован (нем.). — Ред.

вернуться

694

так по-детски (нем.). — Ред.

вернуться

695

в походе (нем.). — Ред.

вернуться

696

значения (франц.). — Ред.

218
{"b":"280148","o":1}