Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

А это произошло следующей весной:

В Гусачевском лесу, в землянке командире Трофима Белоусова, плавал свежий запах смолы, по-весеннему проступившей на замшелых елях ее стен. Ее крыша, едва приметная, была почти вровень с травой, ожившей меж голубых лужиц. Целую жизнь ели росли стоя, теперь же деревья постигли, что можно расти и лежа, прижавшись мхом друг к другу.

Трофима Белоусова, командира партизанского отряда, еще не было в землянке. Меня ввел туда и попросил подождать командира его адъютант Гришка Молодец, светловолосый подвижный парень с лицом, словно поросшим песнями. Я пробирался в Гусачевский лес со своей партизанской базы между Кобыльником и Мядлом — километров за сто. Под рубахой у меня хранилось важное сообщение командира бригады Федора Маркова, написанное Белоусову на полоске холста.

По глиняным ступенькам в землянку спустился закат. Дверь была открыта — черный гроб без дна и покрышки. Казалось: в одной половине землянки горит костер, а в другой, где я сижу на бревне, лежит тень от костра.

Но вот вошел Трофим Белоусов, а за ним и Гришка Молодец. Рядом с широкоплечим, могучим адъютантом прославленный командир выглядел неказисто: низенький, щуплый. Широкая барашковая папаха, сдвинутая на одно ухо, еще больше сужала и мельчила его лицо — худое, костлявое, с жидкой бородкой и обиженными усами. В правом углу рта торчала люлька с козлиной головой. Но глаза командира, острые, стальные, под властной складкой на лбу, способны были пронзить камень и высечь искру из его сердцевины.

Я встал, отдал честь и представился. Потом достал из-под рубахи холщовое письмо и протянул ему.

Командир прострочил иголками своих глаз холст и, как если бы письмо было недописано, ткнул ими в меня, а потом снова принялся читать. Затем приподнял папаху, на миг задумался и покрутил ус.

— Ладно, ладно…

И вдруг складка на лбу Белоусова обозначилась еще резче, легла зигзагом, и он перегнулся ко мне через столик:

— Скажи-ка, немецкий знаешь?

— Так себе, можно сказать, что да.

— Ладно, ладно, — выбил он люльку о край стола и медленно обернулся к адъютанту: — Гришка, приведи офицера. Не велика беда, если его повесят минутой позже. Его самого видал я в гробу, но языка его, братишка, мне жаль. Может, из этого языка еще удастся что-нибудь выдоить.

Когда Гришка отправился за пленным, Белоусов добавил пару фраз, чтобы я лучше понял суть:

— Мы поймали в лесу важную птицу: немецкого офицера. Шпион? Диверсант? Трудно добиться толку. Он прикинулся партизаном и даже проявлял мужество. Его опознал бежавший из Понар — виленский мальчишка. Офицер не отрицает, но что-то утаивает. К тому же здесь нет никого, кто бы понимал как следует по-немецки.

* * *

Закат в красных сапогах вышел из землянки. Мгла захватила все четырехугольное пространство между бревенчатыми стенами. Трофим Белоусов зажег лампочку. И когда смоляной дух смешался с запахом керосина, вошел Гришка, ведя за собой на веревке пленного.

В ответ на мои вопросы офицер рассказал то же, что Белоусов слыхал и раньше: его имя Ганс Оберман, родился в Кельне. Правда, что убивал невиновных. В июне тысяча девятьсот сорок третьего бежал из своего воинского подразделения. И здесь, в Гусачевском лесу, он хотел искупить свои злодеяния.

— Ладно, ладно, — прервал допрос Белоусов сильным ударом люльки о край стола. — Вот здесь-то собака и зарыта. Спроси его, этого бравого офицера, этого Ганса Обермана, почему он бежал из армии и изменил своей родине?

Когда я повторил офицеру неожиданный вопрос Белоусова, тот задрожал, как вибрирующая пружина:

— Позвольте мне унести эту тайну в могилу.

* * *

Янина, я кончаю письмо. Добрый Ангел доставит его тебе. Будешь читать и вспомнишь, что большая часть слов — твои.

P.S. Да, я ничего не написал тебе о свадьбе Церны. Но об этом — в другой раз, в другой — —

1971

ЗАБАСТОВКА МОГИЛЬЩИКОВ

1

Уже немало лет подряд здесь в стране мне служит будильником бумажная птица. Могу поклясться, что при каждом своем появлении она одновременно та же и другая.

Кроме суббот и праздников, когда она соблюдает заветы моего народа и не разгоняет своим тупым клювом черно-жемчужное роение моего насилу спасенного сна, она будит меня изо дня в день с пунктуальностью судьбы.

Давным-давно, в доме моего детства, было иначе: дикая воркунья-голубка, укрытая от слез ночи, будила меня также в субботние и праздничные дни. Она прилетала из своего ночного убежища к розоватым морщинам единственного окошка на моем чердаке, раскачивалась на самой верхней ветке моего одноногого соседа — серо-седого, а порою и серо-красного вишневого дерева и ворковала свое «с добрым утром», «счастливой субботы» или «с праздником».

И она также приносила в полированном клювике первый луч солнца.

Благовестное воркование свое голубка начала в день моей Бар-Мицвы. И так это длилось и длилось от весны до лета, с осени до зимы, до тех пор, пока — —

Пока дворнику нашего небольшого глинистого двора, похожего на вспаханное кладбище, не взбрела дурь в голову. Он схватил широкий топор, которым порой забивал свиней в раздувшейся крапиве у забора, и, зловеще размахнувшись, подсек многолетнюю вишню у самых тугосплетенных медных корней.

С тех пор голубка больше меня не навещала. Не приносила первый луч солнца в полированном клювике. Ведь и голуби, как люди, ищут где-нибудь опоры-если не на земле, то в воздухе.

Но себе самому дворник навредил не меньше. Одновременно со старой вишней он подрубил и свои собственные сто лет, которые таскал в сейфе своего костлявого горба: вместе с ветвистой жертвой он повалился и сам, с могучим топором в руке, повалился на стонущие корни и уже не встал. Ни живым, ни мертвым.

Но это уже особая история.

2

Легка на помине! Моя бумажная птица уже тут как тут. Ее тупой клюв за стеклянной дверью балкона на третьем этаже разрывает нежные нити сетей моего сна. В прорванную сеть проваливаются картины и символы, выловленные в ночи моею разыгравшейся второй душой, молодой и созидательной лишь в часы моего сна. Теперь она задремлет, и власть над всеми моими действиями переймет другая душа: реальная, повседневная.

Я вижу сквозь ресницы, словно сквозь пелену дождя: из прорванной сети вытекают все плененные мною сокровища и с гулким всплеском проваливаются в мрачную пропасть.

Тихонько отворяю дверь балкона и вношу бумажную птицу в свою спальню.

Я еще успеваю разглядеть там, внизу, на пустой улице разносчика газет в кожаной кепочке. Того самого, который всякий раз так искусно закидывает на мой балкон газету, перевязанную красным шнурком. Я поражаюсь точности его броска. И уверен, что если бы я жил на тысячном этаже, то и тогда парень в кожаной кепочке одним волшебным взмахом добросил бы до меня газету, которая у него превращается в трепетную птицу.

Я стал суеверным: если она, не приведи Господь, не сразу попадет на балкон и ему придется бросать ее вторично — случится беда…

Я высвобождаю птицу из пут и снова ложусь в кровать — накормить свои глаза добрыми вестями со всего света.

3

Человек на Луне? Да простит меня человек этот вкупе с Луной: я не поражен. Я сам уже был и дальше, и выше, и не моя вина, что газеты не сообщали об этом. Никто не знает, что я марсианин, уже побывавший на Марсе. Иди кричи: «Я — Соломон», когда имя твое Аврахам. А что касается политики, решений и деклараций властителей мира — я буквально стыжусь напечатанных слов: ведь их отливают из свинца против их воли. Что правдивее слова? Разве что один Бог. А здесь? Да не покарает слово меня: на бумаге оно сразу же становится ложью.

Правдивы только некрологи. Эти черные рамки. Снова погиб восемнадцатилетний — —

16
{"b":"280127","o":1}