Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Среди зелени, на известковом камне, прямо напротив нас, ни с того ни с сего вдруг появляется ящеричка с шейкой, раздувшейся мешочком, и с бриллиантовой головкой. А может быть, мы с Гликеле в раю, и это не ящерица, а тот самый лукавый змий, и он нас уговорит съесть запретный плод?

— Послушай, как стучит мое сердце, — берет Гликеле мою левую руку, которую только-только высвободили из гипсового заточения, и доверчиво прикладывает к теплому гнезду с острым клювиком.

Я не только слышу биение ее невинного сердечка, я даже улавливаю, как возвращается эхо. И жаркие струйки смолы молодого густого леса вливаются в мои жилы.

Во всем виновата ящеричка. Прилипла к белому камню и все время бросает на нас колдовские взгляды. На земле лежит прутик, и я пробую им стегануть ее: давай, мол, без этих босяцких штучек, катись-ка! Да где там! Она прикидывается мертвой. И тогда мне приходит на ум: жаль, что нет у меня палки. Хорошего удара боится даже нечистый.

И в этом-то и заключался замысел ящерицы. Едва я подумал о палке, как тут же вспомнил и о ноже в черном футляре, который Гликеле достала по моей просьбе из укрытия над вьюшкой, чтоб я вырезал палочки для нас обоих.

До этого я так и не видел ножа. Как Гликеле сняла его — в продолговатом черном футляре, — так и принесла в лес.

Когда я раскрыл футляр, между деревьями что-то рухнуло, как если бы тишина провалилась в яму: голубая речушка в фиолетовых берегах переливается на моей ладони. Я слышу «Ой!», но не знаю, от меня оно исходит или от Гликеле.

Грешен! Грешен! Это я в сосновом лесу снял покров с обнаженной тайны, заточенной в футляр. И лишь только откроется она живому глазу — хоть гору навали на нее потом, все равно уже не скрыть.

Теперь-то я знаю, что ящерица следовала за нами всю дорогу, до самого леса. И что она же, еще в городе, подговорила меня поиграть с резниковым ножом.

Нет, не поддамся. Я уже взрослый парень. Хорош я буду, если ничтожная ящеричка испортит светлый летний день и наше с Гликеле удовольствие. Я шарю взглядом и нахожу сосну со светло-зеленой влажной корой и свежими почками. Из такой хорошо вырезать палочку с узорами.

— Сперва, Гликеле, я вырежу для тебя…

Она поворачивает ко мне свою мордашку с едва заметным выражением испуга:

— К чему мне палочка, ведь я не мальчишка?

— А вот, если начнет приставать к тебе Файвка-голубятник, у тебя будет, чем кости ему перебить.

Такого взрыва смеха я еще не слыхал. Не только веснушки на ее носике смеются, хохочут ее босые ноги, ее маленькие груди; смеются солнечно-рыжие волосы над розовым ветерком ее глаз; смеются чижики-щебетуны, которым и вовсе полагается только петь; и сотрясаются от хохота сосны, истекающие ручейками смолы.

Гликеле смеется. Смеются кроны и корни. А громче всех смеется ящеричка. Пусть смеется, пусть лопнет от смеха! А я тем временем вонзаю нож в намеченное дерево.

Вдруг раздается крик. Смех зарезан. Из-под ножа проступает краснота, точно из горла. И нож уже не голубой. Голубая речушка окрасилась солнечным закатом — того же цвета, что и распущенные волосы Гликеле.

Буря в лесу. Сумятица хрипящих голосов. Клохтанье кур, гоготание гусей, мычание и муканье коров и телок переполошили лес и обламывают ветви.

А в траве лежит резников нож, и он подернут тем же цветом, что и распущенные волосы Гликеле.

После колдовства ящерицы и переполоха в лесу незримый нож повис между мною и Гликеле. Я продолжал любить ее, но это была любовь издалека. Я боялся приблизиться к ней из-за цвета и переливов ее волос. Как я смогу их гладить? Ведь пальцы обрежу…

Несколько позже я забыл ее имя. Я, как и другие дети моей улицы, называл ее: дочь резникова ножа.

На Швуес реб Эля прибыл домой и привез с собой свою блистательную половину. Но дочь резникова ножа уже не имела нужды выгонять новую хозяйку зеленым веником. Днем раньше этот веник унесся с дымом.

Случилось это так: дочь резникова ножа ушла в баню, аптекарша из Гайдуцишка вышла на минуту из дому набрать опилок, чтобы посыпать пол к празднику. И тогда-то из таганка выпала на пол горящая лучинка, и занялась деревянная лопата.

Никто не услышал, как кричал огонь, чтоб его загасили, потому что он буквально задыхается от дыма. А когда прибежали люди в медных касках и с пожарной кишкой, половина дома вместе с огнем уже погасла сама по себе.

Деревянная кроватка, в которой лежала бабушка Цвекла, горела снизу: от самых ножек. Бабушка лежала внутри, черная, как головешка.

Когда сбежались люди в медных касках, она еще повернула к ним закопченное личико:

— Кажется, пахнет паленым.

Это были ее последние слова.

1971–1972

ОБЕТ

1

В чудотворную ночь тысяча девятьсот сорок второго года я дал обет.

Эхо моей памяти утверждает, что этот обет я дал в заснеженном ельнике, где по самую шею зарылся в свеженаметенный пушистый снег, чтобы торжествующие волки со всей округи смогли довольствоваться только моей головой: она — хозяйка телу моему, и только ей отвечать за его сладкие и горькие грехи. И поэтому волки должны оставить в покое, под снегом, ни в чем не повинных исполнителей ее воли — руки, ноги и прочее. Оставить затаенными, в тепле и покое, эти своего рода зерна плоти, которые дадут сочные всходы под брызгами весеннего солнца.

Ночь чудес началась до срока — на исходе дня. Она принялась переводить стрелки своих часов с четверга на пятницу.

Это была одна из тех ночей, когда измеряют и взвешивают мою душу. В такую ночь я родился, и в ночь с четверга на пятницу я выдохну свою последнюю строку. В такие ночи ко мне приближается Ангел Смерти и пытается лукавыми проделками заманить в свои сети, но Ангел Жизни внезапно преграждает ему путь; оба извлекают сверкающие мечи и принимаются кружить в космической дуэли. Ангелу Жизни, к сожалению, не под силу умертвить Ангела Смерти. Разве что изранить его. Но к ближайшему четвергу тот снова здоров и крепок, как стена и похлопывает свой скелет по воображаемому животу, как бы призывая немедленное торжество над давно облюбованной жертвой.

2

Ночь чудес началась в погребе.

Ночь чудес и погреб, пропахший картофелем, стойкий картофельный дух и ночь чудес в погребе — едины, их не расчленить. Человеческая жизнь, пожалуй, слишком коротка, чтобы успеть постичь то, что земля в чреве своем вверяет простой (хотел сказать — глупой) картошке. А я, по-матерински заботливо спрятанный старенькой крестьянкой в погребе ее хаты, учуял в земляном запахе картофеля что-то издавна близкое моей душе. Да, мой чуткий нос вспоминает и готов присягнуть: это запах моего детства. И мне становится так по-детски тепло оттого, что я вдыхаю его.

Но тут же в погребе я улавливаю тонкое жужжание, подобное плачу пчелки, что заблудилась в недрах скрипки:

— Не оставайся там, где находишься. Беги отсюда, и Рука защитит тебя — —

Рука. Я уже видел руки, каждый палец которых — виселица. Но сейчас я явственно вижу милостиво благословляющие персты. Они простерты, как у кохенов в минуты их молитвы, а цветом подобны янтарю, просвеченному огнем. Их напоминают мне также бледные, как мел, ползучие ростки, что вылезли в темноте из присыпанного землей картофеля и возникают передо мною всякий раз, когда солнце осмеливается заглянуть украдкой в погреб сквозь единственную щелочку в двери.

И прежде, чем я успеваю откликнуться на жужжание в тишине, стремительно распахивается дверь — мой панцирь и щит против злодеев, и я, с гноящимися ранами на ногах, уже на жутком стальном морозе. И здесь я обнаруживаю, что Рука, которая толь-ко что извлекла меня из погреба, сияет прямо передо мною, над колодезной мглой леса, над острой зубчатой линией горизонта, вмерзшей в космос. И выглядит благословляющая Рука совсем по-иному, чем там, в погребе: у нее облик пергаментного полумесяца.

12
{"b":"280127","o":1}