Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не тревожьтесь. Вы меня не вешали, не расстреливали. Напротив, вы отнеслись ко мне очень человечно и выказали щедрое дружелюбие. Без вас меня бы здесь постигла та же судьба, что и обезьяну. Но если бы мы встретились в Освенциме — вы, вероятно, читали о таком уголке в современном мире, — наверняка бы вы были моим палачом. Интуиция меня не обманывает.

Я знаю, вы не виноваты. Вы никогда не были в Освенциме, и мы там с вами не встречались. Я почти уверен, что вы еще станете премьером, и если парни из джунглей не укокошат вас, вы свои годы проживете в почете, вам устроят пышные похороны и поставят гранитный памятник. Но и при этом вы не перестанете быть моим палачом. Вот в чем причина, заставившая меня как можно скорее бежать от вас, почтеннейший.

До несвиданья!»

1970

ДВОЙНЯШКА

1

Это произошло в кафетерии «Аладдин» на гористом и крутом берегу моря в Старой Яффе. В том самом кафетерии с ярко-синим куполом, синим, как синька, где старофранцузские витражи закованы в узкие своды, а некогда погребенные и теперь извлеченные из земли мраморные ступени, относившиеся к иной эпохе и к другому строению, врезаны в изгиб горы и ведут сквозь нее этажа на два вниз к застекленной террасе.

Туда я порою разрешаю себе скрыться от своего письменного стола, от работы своей, от людей и духов. И именно днем, когда кафетерий почти пуст и никто не мешает мне вплетать плач моря в свое молчание.

Отсюда, с этой кромки моря, пророк Иона бежал в Таршиш — —

2

Сегодня я снова в «Аладдине». День досаждающе душный. Морской ветер — без мускулов. Он вяло наплывает на мелкие раздробленные волны, и пространство над морем цвета изложницы жемчужной раковины.

В такую погоду выводится саранча.

Меня осеняет мысль, и эта мысль тут же становится видением: волны предо мною — вовсе не волны. Это внуки бродячей рыбы, которая проглотила Иону.

И пока я беседую с обаятельными внуками — терраса тоже внезапно превращается в бродячую стеклянную рыбу. Зловещий мрак опускается на море и прорезает его сверкающим алмазом. По полю сражения волн галопирует дождь. И угас свет полдня с его молочно-матовым канделябром вверху и другим — внизу.

Все это произошло настолько быстро, что белые морские птицы не успели дописать своих писем и попались в клетку дождя.

Судя по часам, сейчас полдень, и в стеклянном животе бродячей рыбы всего несколько гостей: дремлющий старик с газетой в сонных руках; прильнувшая друг к другу парочка, точно две густые ветви одного, скажем, любведрева; женщина с опущенной на лицо черной вуалью и я, свидетель происходящего. Однако хозяин кафетерия настолько милостив, что соглашается включить электричество. Лампочки, едва сверкнув, как только что отрубленные змеиные головы, тут же гаснут, бранчливо шипя язычками.

За стеклами — у них зуб на зуб не попадает — проносится туча, эдакий кусок небесной земли с огненным плугом в груди. В его отсвете я вижу: женщина с черной вуалью сидит уже за моим столом. Буря шлепнула стеклянную рыбу и подгребла ко мне женщину вместе с ее стулом.

А на ее обнажившейся левой руке запечатлено шестизначное число. Оно заканчивается единицей и тройкой.

3

Тринадцать. Это число имеет ко мне прямое отношение. Единицей и тройкой заканчивается год моего рождения. И дом, где я родился, был помечен тринадцатым номером. Позднее это число переселялось во все места моего жительства, постоялые дворы, отели. Оно также закрадывалось в различные номера и даты, имевшие касательство к моим скитаниям по свету. Иногда оно членилось, как амеба, и прикидывалось другим. Вот оно уже почти иссякло, хоть поминальную по нему читай, и вдруг оно тут как тут в новом видоизменении. И всегда — без опозданий. Мне проще было бы избавиться от собственной тени, чем от этой заколдованной парочки, заключившей брачный союз. Но, правду сказать, к чему мне от этого числа избавляться? Без него мне разве станет лучше?

— Нет, лучше не станет, — вторгается женщина в мои размышления, а черная вуаль на ее лице — облако на облаке с тлеющими краями. — Не станет лучше, и не станет хуже, все точно так, как ты писал:

Я не вкусил иного бытия,
И я не знаю, слаще ль его трепет — —

— Кто ты? — хватаю я запястье, на котором шесть цифр с единицей и тройкой в конце, и ладони наши сплетаются, одна пытается осилить другую. Вместе с ладонями сплетается и наше дыхание. Дыхание женщины — с теплым язычком, соленое и сладкое одновременно. С моря врывается блеск разбитого зеркала.

— Кто я? — волнуется лицо под вуалью. — Милый вопрос. Долгие годы я спрашиваю об этом Единого, и, да простит Он меня, я обращаюсь к стене. Может статься, что по другую сторону стены находится ответ, но голова моя и сердце уже полопались от ударов. А ты, нетерпеливый, хочешь сразу узнать, кто я.

И вдруг женщина в вуали расхохоталась, и раскаленные камешки ее смеха покатились в мое горло:

— Все же я расскажу тебе, кто я. Единый уже забыл, но во мне, Его создании, еще теплится память. Да будет тебе известно, что я искала тебя и нашла в этом вот кафетерии лишь для того, чтобы рассказать, кто я.

Я слушаю и все еще чувствую, как ее умолкший смех неслышно перекатывается у меня в горле. Но теперь смех сплавлен с плачем моря и дождем:

— Имя Мирон Маркузе ты помнишь? Ты должен помнить, потому что Мирон Маркузе был твоим соседом. Ты жил на Вилкомирской улице номер тринадцать, а он — через дорогу. Но если не его, то ты наверняка помнишь его двух дочек, которых улица называла двойняшкой, хотя каждая из двух была наделена собственным именем и собственной душой. Младшая звалась Хадасл, а старшая, родившаяся тринадцатью минутами раньше, прозывалась Груней. Так вот, я и есть Груня, старшая сестра из юной двойни.

Я Груня, но не уверена в этом. До нашего раннего девичества мы обе были схожи, как две слезы из одного глаза. Нам вплетали ленты в косы — Хадасл голубые, а мне красные, чтоб не перепутать нас. В гимназические годы мы разыгрывали мальчишек: когда Хадасл назначала свидание в лунную ночь, являлась я, Груня. И наоборот. Редко какой кавалер спохватывался, что ухаживает не за той. В большинстве случаев мы сами портили игру. Мудрить над мальчишками и дурачить их стало нашей привычкой, натурой. Но когда игра стала слишком правдоподобной, мы покончили с этим театром: дело дошло до того, что влюбленный в Хадасл чуть не наложил на себя руки из-за ее сестры.

Наши души, напротив, были различны, и в них не было нужды вплетать ленты. Хадасл родилась скрипачкой. В шесть лет она, подобно Моцарту, выступила с концертом в филармонии. Кто-то тогда сказал, что Хадасл положила себе на плечо белый платочек, потому что ее скрипочка плачет. Ее учитель музыки однажды заявил, что в ее крови плавают красные скрипочки. В моей крови плавала музыка революции. Я дала бы выколоть себе оба глаза, лишь бы у моих соседей стало светлей. Чего стоит абстрактный свет, когда ты сам слеп, — до такой элементарной мысли я еще в те годы не доросла. При сдаче последнего экзамена в реальном училище меня захватила в плен железная решетка. Меня обвинили в том, что я помогала ликвидировать провокатора на Бельмонте — на той поросшей соснами горе, имя которой дал Наполеон, когда остановился в нашем родном городе, и где наша юность вела игру в любовь и антилюбовь.

Мирон Маркузе приходился нам отчимом. После несчастья с нашим отцом — его нашли на железной дороге, он попал под поезд — мама вышла за Маркузе замуж скорее ради нас, чем ради себя. Днем он был ювелиром, а ночью — мыслителем, философом. Он носился с теорией, что причина всех несчастий, личных и народных, — зависть. Когда завидуют, способны на все. Если гомо сапиенс будет исцелен от болезни, которая зовется завистью, он превратится в земного ангела. Много лет он производил психологические опыты над козами, собаками, змеями, сороками и над двумя обезьянками, которых купил у цыгана. Наш двор выглядел зоологическим садом. Из всего этого он в итоге извлек и создал некую сыворотку, которую назвал антизавистин. Так же называлась брошюра об его теории, напечатанная им на трех языках: на идиш, иврите и польском.

21
{"b":"280127","o":1}