шихся в живых; он всячески заигрывает с Мопассаном и в то
же время не спускает с него глаз, следит за каждым его шагом,
не хуже полицейского агента. Так оно было до понедельника,
когда ему понадобилось отправиться в Руан, якобы по неотлож
ным делам, и он исчез, предоставив Мопассану и Пуше уложить
в гроб тело покойного, уже тронутое тлением. В день похорон,
под вечер, сразу после обеда, на котором, к немалому удивлению
присутствовавших там Эредиа и Мопассана, Комманвиль упле
тал за пятерых, последний уводит Мопассана в глубь сада, к бе
седке, и тут, в порыве притворной нежности, сжимая его руки,
долго не отпускает от себя, хотя Мопассан, человек сообрази
тельный, порывается уйти, понимая, что за этим что-то кроется.
А тем временем госпожа Комманвиль уделяет особое внимание
Эредиа, — присев с ним в саду, на уединенной скамье, она изли
вается в жалобах, что Максим Дюкан не счел нужным хотя бы
послать ей телеграмму, что д'Осмуа ненадежен, что Золя и Доде
относятся к ней с неприязнью, что меня, правда, она считает
человеком благородным, однако мало еще знает, и в заключение
заявляет ему, что сейчас, в трудную минуту своей жизни, она
так нуждается в преданном друге, человеке из хорошего обще
ства, который оберегал бы ее интересы и защищал от родствен
ников. И вдруг эта женщина, которую Мопассан ни разу в жизни
не видел плачущей, залилась слезами и, словно перестав под
влиянием нахлынувших чувств владеть собой, неожиданно скло
нила голову к груди Эредиа, — так что у него, как он сам рас
сказывал, мелькнула мысль, что он должен застыть как истукан,
а не то она тут же бросится ему на шею; дальше продолжалось
в том же духе: госпожа Комманвиль, сняв перчатку, положила
руку на спинку скамьи, у самого лица Эредиа, как бы вызывая
его на поцелуй. Спрашиваешь себя: что это, настоящая любовь
с первого взгляда, которой в минуту слабости и смятения не
могла противиться женщина, вспышка искреннего чувства,
быть может уже назревавшего с некоторых пор в ее душе? Или
же — что, пожалуй, ближе к истине — это всего лишь притвор
ная страсть, разыгранная с ведома супруга, ради того, чтобы
приобрести власть над чистым душою молодым человеком, со
блазнив его возможностью обладания, и незаметно впутывать в
мошенничества всякого рода, затеваемые супругами против дру
гой ветви наследников?
279
Ах, бедный мой друг Флобер! Вокруг твоего безгласного тела
собрались лишенные души двуногие механизмы, разыгрываются
мелкие страстишки, которые могли бы послужить тебе ценными
человеческими документами для романа о провинциальных
нравах!
Воскресенье, 23 мая.
Поразительно, что как только где-нибудь всплывет фальши
вое дарование, объявится фальшиво-благородная личность или
пустят с торгов фальшивые ценности, как «Фигаро» * тут же
принимается трубить об этом даровании, об этой личности, об
этих ценностях, и притом даже не за деньги, а чуть ли не с ис
кренней благоговейной верой.
Вторник, 8 июня.
До чего же мне одиноко на обедах у Бребана; я готов думать,
что мое презрение к духовному миру политиканов, сидящих во
круг меня, мое презрение к личностям такого рода, как Ренан
и Сен-Виктор, угадывается моими сотрапезниками, вызывая с
их стороны ледяное равнодушие. И мне становится грустно,
когда я вспоминаю о светлых умах прошлого, на смену которым
пришли теперь мелкие умишки, пришли люди вроде братьев
Лиувиль, этих, на мой взгляд, характернейших представителей
провинциальной медиократии, которая в данный момент управ
ляет Францией.
Пятница, 11 июня.
Сегодня, после двадцатипятилетней разлуки, я снова пови
дался со своим кузеном, маркизом де Вильдей, с тем самым ку
зеном, который вместе со мной и Жюлем начинал свою литера
турную деятельность, с тем кузеном, который когда-то, промо
тав за два года восемьсот тысяч франков наследства, вынужден
был некоторое время зарабатывать себе на хлеб продажей газет
на улицах Мадрида.
Да, это он самый, чернявый, теперь уже, правда, чуть тро
нутый сединой, приземистый человечек, любитель ходить на
охоту в Венсенский лес. И смех у него прежний, смех насмеш
ливого мальчугана, скрывающий нерешительность или сму
щение.
Он исколесил земной шар вдоль и поперек, перепробовав,
после издания «Молнии» и «Парижа», множество своеобразных
профессий. Он строил сахарный завод возле Эскуриала, прокла
дывал в Марокко железную дорогу, проводил в Южной Америке
280
телеграфные линии. Он представляется мне каким-то дельцом-
авантюристом; в его речах глубоко правдивые суждения чело
века большого жизненного опыта чередуются с хвастливым
враньем школьника: по его словам, он был под Седаном, нанялся
в митральезный батальон во время осады Парижа, принимал
участие в манифестации на улице Мира * и т. п. и т. п.
В сущности, мне было приятно повидаться с ним, однако
хорошее впечатление портило то, что он отказывался пролить
свет на некоторые неясные стороны своей жизни и при этом
загадочно посмеивался. Так, например, он называет себя теперь
Карлосом де Вильдей. Спрашивается — почему не маркизом
Шарлем де Вильдей?
Среда, 3 августа.
Образ моего брата, исчезнувший было из моих сновидений,
снова является мне.
Четверг, 16 августа.
<...> Сколь многие народолюбцы извлекали из этой своей
«любви» двадцать пять, пятьдесят, семьдесят пять, триста, а то
и все пятьсот процентов выгоды! В сущности, мне известен в
данный момент только один человек, который любил народ ис
кренне и бескорыстно: это Барбес.
Пятница, 27 августа.
Сегодня во время приступа мигрени «Актриса Фостен» во
рвалась в мое сознание, и лихорадка творчества тотчас овладела
мной.
Четверг, 2 декабря.
«Человеческая комедия» — название, подходящее в такой же
мере комедии, созданной карандашом Гаварни, как и комедии,
созданной пером Бальзака. < . . . >
Современная жизнь с ее сложностью сделала юношу серьез
ным, озабоченным, даже невеселым. Но почему же современная
девушка — такая насмешница, такая зубоскалка? <...>
Среда, 14 декабря.
Сегодня меня навещает Золя. Он входит в комнату, по сво
ему обыкновению, с растерянным, даже несколько мрачным
281
выражением лица; право, этот сорокалетний мужчина пу
гает вас своим видом, — он выглядит чуть ли не старше меня.
Он опускается в кресло, охая и жалуясь, как ребенок, на
боли в пояснице, на песок в моче, на сердцебиения, затем заго
варивает о кончине матери, о том, как пусто стало теперь в
доме, и в словах его, хотя он, конечно, поглощен своей скорбью,
проступает страх за себя самого. А когда он заговаривает о ли
тературе, о новых своих замыслах, он уже совсем не может
скрыть боязни, что не успеет их осуществить.
По-видимому, жизнь так и устроена, чтобы никто не мог
быть счастлив: передо мной человек, чье имя гремит по всему
миру, чьи книги расходятся сотней тысяч экземпляров, человек,
который, быть может, больше других авторов вкусил при жизни
шумную славу, — и, однако, его недомогания, ипохондрический
склад характера делают его несчастнее, угрюмее и сумрачнее
самого что ни на есть обойденного судьбой неудачника! < . . . >
ГОД 1881
Суббота, 1 января.
В моем возрасте просыпаешься в день Нового года с тревож
ной мыслью: «Проживу ли я этот год до конца?»
Долго был в гостях у Ниттисов и обедал у Беэна.