рых чувствуется скрытая разрушительная сила. На мое замеча
ние, что эти беседы, должно быть, скучны ему, он отвечает, что
нимало не скучны, что, напротив, можно только удивляться тому,
как много узнаешь от этих людей, темных, невежественных, но
постоянно и сосредоточенно размышляющих в своем уедине
нии. <...>
Вторник, 10 февраля.
< . . . > Выразить то, чего я нигде еще не находил в совре
менной литературе, — лихорадочный трепет жизни XIX века,
18*
275
притом донести его до читателя не застывшим, не заморожен
ным, — вот в чем состояло наше великое дерзание. <...>
Вторник, 17 февраля.
<...> У Золя в каждом романе есть эпитет, которым он зло
употребляет сверх всякой меры. Не помню, в каком романе, он
прилагает ко всему, даже к улыбке, эпитет «жирный». А в
«Нана» — это «жадный» и производное от него наречие
«жадно». <...>
25 февраля.
<...> Литература — это моя божественная возлюбленная;
безделушка — легко доступная любовница, но хотя я и трачусь
на нее, моя священная возлюбленная от этого никогда не постра
дает.
Суббота, 3 апреля.
<...> В жизни каждого человека мы видим последователь
ную смену везенья и невезенья, подобно теплым и холодным
течениям, которые пересекает пловец в открытом море.
Мои книги «Гаварни» и «Искусство XVIII века» посвящены
истории настоящего искусства, — притом искусства, в котором
я знаю толк. «Дом художника XIX века» * посвящен истории
прикладного искусства Запада и Востока, но разве кто-нибудь
из близких мне людей догадывается, что в ней я выступаю зачи
нателем одного из главных направлений в развитии вкуса и
моды сегодняшнего и даже завтрашнего дня?
Суббота, 8 мая.
«Так вы поедете в воскресенье к господину Флоберу?» —
спросила меня Пелажи, и я еще не успел ответить, как ее дочь
положила мне на стол телеграмму, — телеграмму из двух слов:
Флобер скончался!
Несколько минут длилось полное смятение, я не понимал, что
со мной происходит, где я нахожусь. Да, с покойным меня всегда
связывали какие-то крепкие узы, порой чуть ослабевавшие, но
все же нерасторжимые, и я с глубоким волнением вспоминаю,
как полтора месяца тому назад слеза дрожала у него на реснице,
когда он, прощаясь со мной, обнял меня на пороге своего дома.
Да, мы с ним были двумя старейшими борцами за новое на
правление, а теперь я остался в одиночестве.
276
Вторник, 11 мая.
Вчера вместе с Попленом выехал в Руан. К четырем часам
мы были в Круассе, в доме, где сейчас поселилась печаль.
Госпожа Комманвиль говорила нам за обедом, во время ко
торого я не мог прикоснуться к еде, о последних минутах жизни
утраченного нами дорогого друга, о его книге *, в которой, по
ее мнению, остались недописанными страниц десять.
Во время сбивчивой и часто прерывающейся беседы госпожа
Комманвиль рассказала, как недавно, желая, чтобы ее дядя
хоть немного прогулялся, она повела его в гости к своей прия
тельнице — на ту сторону Сены, и там, в гостиной, Флобер уви
дел новорожденного ребенка этой дамы, лежавшего в прелест
ной розовой колыбельке, которая стояла на столе. И вот, возвра
щаясь домой, Флобер то и дело повторял: «Такое вот крохотное
существо возле тебя — это лучшее, что может быть в жизни».
Сегодня утром Пуше увел меня в отдаленную аллею сада и
посвятил в подробности кончины Флобера: «Он умер не от апоп
лексического удара, у него был припадок эпилепсии... Вы, ве
роятно, знаете, что в молодости он был подвержен таким при
падкам... Путешествие на Восток как будто излечило его... Це
лых шестнадцать лет он не болел. Но вот, из-за неприятностей,
связанных с делами племянницы, припадки возобновились...
В субботу он скончался от припадка эпилепсии... Да, все симп
томы, пена на губах... Подумайте только, его племянница хотела
заказать слепок с руки, но это оказалось неосуществимым:
руку нельзя было разжать, так сильно свело мышцы... Если бы
я был тут и сделал ему искусственное дыхание, может быть, его
удалось бы спасти...
До чего же тягостное чувство охватило меня при входе в ка
бинет покойного... На столе возле рукописи лежал его носовой
платок, на камине — табачная трубка с пеплом, на полке — из
книжного ряда выступал небрежно поставленный томик Кор¬
неля, очевидно, накануне Флобер читал его».
Погребальное шествие пускается в путь; пыльной дорогой,
по склону холма мы поднимаемся к церкви, — к той церкви,
куда весной ходила исповедоваться госпожа Бовари и где на
низенькой ограде старого кладбища шалили — вот как и се
годня — сорванцы, которым попадало от аббата Бурнисьена.
Как раздражают на похоронах эти неизменно возникающие
многочисленные репортеры, которые, зажимая в левой руке
277
блокнот, наспех заносят туда, безбожно все путая, назва
ния местностей и имена присутствующих. Но еще того больше
раздражает меня присутствующий здесь Лаффит, директор га
зеты «Вольтер» *, который только что положил себе в карман
сорок тысяч франков, — он сопровождает усопшего в последний
путь, уж конечно, с какой-то корыстной целью. Среди журна
листов, приехавших сегодня утром, я замечаю и Бюрти, кото
рый счел нужным примазаться к этим похоронам, — как он счи
тает нужным примазываться ко всему, что сулит хоть какую-
нибудь выгоду. Ему удалось даже, пробравшись в первый ряд,
подержать в течение нескольких минут кисть похоронных
дрог, — при этом рука его была обтянута черной перчаткой,
только что заимообразно взятой у меня.
Выйдя из церкви, мы направляемся под палящим солнцем
по нескончаемой дороге к величественному кладбищу Руана.
Беспечная толпа, которой успела наскучить длительная церемо
ния, уже помышляет о пирушке после погребения. Слышны раз
говоры о камбале по-нормандски, о молодых утках с померан
цевой корочкой — блюдах заведения Меннеше, а Бюрти бро
сает: «К девочкам», — игриво жмуря глаза, как похотливый кот.
Вот и кладбище в благоухании боярышника, расположенное
высоко над городом, который в лиловатых тенях низины выгля
дит аспидно-серым.
После того как гроб окропили святой водой, вся эта жажду
щая развлечений публика, со смехом и вольными шутками,
устремляется вниз — к городу. Мы трое — Доде, Золя и я — от
казываемся от участия в кутеже и возвращаемся обратно, бла
гоговейно разговаривая о покойном. <...>
Пятница, 14 мая.
Горько и тяжело было на душе во вторник — день похорон
Флобера, а что еще пошло потом... Муж племянницы покойного,
виновник его разорения, не то что человек, как говорится непо
рядочный в делах, но попросту мошенник (ибо иначе не назо
вешь человека, который присваивает себе двадцать франков,
предназначенные для слесаря) и карточный шулер. Что касается
племянницы, — этой зеницы ока нашего Флобера, то о ней Мо
пассан затрудняется что-либо сказать: она была, есть и будет
послушной игрушкой в руках своего шельмы-мужа, который
полностью подчинил ее себе, что обычно и случается при браке
подлеца с порядочной женщиной.
Словом, вот что происходит в доме после смерти Флобера:
Комманвиль без конца говорит о деньгах, которые можно выру-
278
чить за издания тех или иных произведений покойного, позво
ляет себе двусмысленные намеки по поводу любовной переписки
нашего бедного друга — и все это наводит на мысль, что он соби
рается шантажировать его бывших возлюбленных, еще остав