Воскресенье, 2 января.
<...> Все эти дни я счастлив, — счастлив, как слегка опья
невший ребенок. Мое тело — невесомо, а в голове необыкновен
ная легкость и ясность. Я унесся в мир «Актрисы Фостен», и это
радует меня, доказывая, что механизм моего воображения еще
работает.
Вторник, 4 января.
< . . . > Временами стиль произведений Готье и Флобера ка
жется мне пышным и тяжелым погребальным покровом.
Суббота, 29 января.
Сегодня премьера «Нана». Обедаю у Ниттиса, пригласившего
меня в свою ложу. Во время десерта появляется, также пригла
шенный к обеду, Дега с торжественно-похоронным выраже
нием лица; он только что присутствовал на распродаже вещей
своего усопшего друга Дюранти и, весьма довольный, как душе
приказчик покойного, тем, что вещи шли по очень высоким це
нам, сообщает Ниттису тоном соболезнования, но бросив на него
исподтишка злорадный взгляд:
— Твой эскиз продан только за двести франков.
— Почему же так?
283
— Видишь ли, он был куплен в самом конце распродажи,
все уже устали, всем уже надоело, на вещи уже не было спроса.
Меня, правда, поддержали присутствующие друзья, а не то...
Любопытно было наблюдать за поведением этого Тартюфа,
который, обедая у своих друзей, в то же время не упускал слу
чая с соболезнующим и участливым видом вонзить ядовитую
шпильку в сердце того, кто радушно пригласил его к себе в дом.
Но вот мы и в зале Амбигю. В пьесе сильно чувствуется
рука Бузнаха *, хотя и сам Золя немало над ней поработал. Что
касается натурализма в постановке этой пьесы, то натуралисти
ческий театр пока не нашел ничего лучшего, как дать на сцене
настоящую воду, которая течет по цинковому желобу, и вос
произвести при помощи музыкальной шкатулки стоимостью в
четыреста франков соловьиное пение.
Публика, в общем, настроена беззлобно, хотя и несколько
игриво. После третьего действия захожу к г-же Золя, которая
сидит вся в слезах — я не сразу замечаю это в полумраке ложи
бенуара, — и на мои слова, что я не вижу у публики недобрых
намерений, бросает мне шипящим тоном: «Как, Гонкур, вы на
ходите эту публику дружелюбной? Вы, однако, нетребователь
ны!» — после чего я покидаю ее ложу.
Спектакль продолжается то под аплодисменты, то среди
смешков и иронических замечаний. После одной картины, очень
хорошо принятой, я снова захожу к госпоже Золя, и она, сразу
повеселевшая, трогательно просит у меня прощения. Любо
пытно было бы написать этюд о переживаниях писательского
семейства в день премьеры!
В последнем действии есть одна сцена, потрясающая зрите
лей: пустая комната в «Гранд-отеле», в которую проникают
снаружи звуки легкомысленной бальной музыки; в глубине тем
неет одинокая кровать, и оттуда доносится крик невидимой зри
телю умирающей женщины: «Пить! Дайте пить!»
Занавес падает под громкие аплодисменты *. Мы выходим на
лестницу, где за минуту перед тем Массен кричала Деллесару:
«Ставь же мне на лицо волдырь!» Мы заходим в кабинет дирек
тора, где сидит у стола Бузнах с видом нахохлившегося кор
шуна. Все поздравляют друг друга, целуются, но среди всеоб
щего оживления слышно, как г-жа Золя упрекает своего супруга,
не позаботившегося заказать ужин. Золя, весь какой-то обмяк
ший, оправдывается: «Ты же знаешь, я суеверный, закажи я
ужин заранее, пьеса наверняка провалилась бы!»
И вот мы, натуралисты, мужчины и дамы, всей компанией
выйдя из театра, направляемся к Бребану и сидим там до четы-
284
рех часов утра за одним из тех ужинов, завершающих театраль
ные премьеры, которые обычно из-за накопившейся усталости,
волнений пережитого дня и нависающих над каждым из нас
забот дня завтрашнего, проходят на удивление серо и бесцветно,
без подъема и без истинного веселья.
Во время ужина мы услышали типичное словцо Золя. Когда
к нашему столу подошел Шабрийя, ужинавший с актерами,
Золя встретил его фразой: «Ну как, спасли мы кассу?»
Суббота, 12 февраля.
Сегодня вечером возобновляем традицию обедов *, участни
ками которых были Флобер, Золя, Доде и я.
Золя, заведя речь о возможном разорении четы Шарпантье,
говорит, что уже мысленно видит супругу издателя в квартире
на четвертом этаже одного из домов на улице Мартир, где она
принимает каких-нибудь заурядных людишек, потчуя их сиро
пом из крыжовника, в то время как муж ее в ближайшем кабаке
дует пиво целыми кружками.
Заведя речь о писателях, он говорит, что Сеар — это голый
разум, а Гюисманс всего лишь аппарат, регистрирующий ощу
щения *. <...>
Воскресенье, 13 февраля.
Любопытное совпадение: я вывожу в моем романе бирже
вика, наделив его фамилией Жакмен, взятой из какого-то ката
лога торгов XVIII века и принадлежавшей ювелиру короля Лю
довика XV. И вот сегодня г-н Пуассон, биржевой маклер, лю
безно согласившийся прослушать написанный мною отрывок и
указать на ляпсусы, которые я, как человек мало знакомый с
делами Биржи, мог допустить, замечает мне:
— И вы выводите его под настоящим именем?
— Как так?
— Да здесь не только имя... Он дан весь целиком. Его гру
бость... его напористость в делах и азартный темперамент повы
шателя...
Оказывается, сам того не ведая, я дал живой портрет бирже
вика, скончавшегося полтора года тому назад, притом под его
настоящей фамилией. < . . . >
Пятница, 18 февраля.
<...> В будущие времена, в века, когда искусство станет
достоянием всего народа, обнаружится один страшный изъян в
285
творчестве Золя и Доде — они полностью лишены понимания
искусства, великого и малого, пластического и прикладного.
Вторник, 1 марта.
< . . . > Валлес нянчится со своей озлобленностью, лелеет и
холит ее, разжигает ее, никогда не расстается с ней, поддер
живает ее кипение, понимая, что без нее он уподобится тенору,
утратившему свое нижнее до.
Да, скажем прямо, когда вы пристраиваетесь к чистому ли
сту бумаги с мыслью еще неясной, зыбкой, расплывчатой, а вам
предстоит покрыть этот чистый лист черными закорючками, ко
торые дадут кристаллизацию — точную, логичную, незыбле
мую — той туманности, что клубится в вашей голове, эти пер
вые часы работы поистине тягостны, поистине мучительны.
Суббота, 12 марта.
<...> Вольтер очень остроумен, но это остроумие старухи
XVIII века; никогда не блеснет у него мысль, в какой-то мере
родственная мысли Паскаля, мысли Бэкона или другого вели
кого философа.
Вторник, 16 марта.
<...> «Бувар и Пекюше» — странный замысел! В течение
пяти-шести лет усердно собирать все глупости, какие попа
даются в книгах, чтобы создать из них свою книгу.
Среда, 6 апреля.
У Ниттиса я читаю начало моей «Актрисы Фостен» в присут
ствии супругов Золя, Доде, Эредиа, Шарпантье и молодых писа-
телей-реалистов. Я сильно удивлен: зарисовки с натуры, главы
документированные, построенные на пристальном изучении
жизни, почему-то не доходят. Зато страницы голого вымысла, на
мой взгляд не особенно удавшиеся, захватывают маленькое
общество. Золя решил даже, что грек Анастазиадис взят мной
из жизни. <...>
Вторник, 12 апреля.
Сегодня я, плача, как ребенок, сочинял для «Актрисы Фо
стен» письмо Бланшерона перед самоубийством; но ударит ли
оно по нервам читателя так, как ударило по моим? <...>