гравюру Довен несколько месяцев тому назад спрашивал
1500 франков. В целом эти шесть гравюр стоили никак не менее
2000—2500 франков.
Рапилли долго молчит, — видно, его обуревают сомнения, а
затем, стараясь скрыть подлую радость и трепет вожделения
под маской незаинтересованности, пускает в ход известный мо
шеннический прием и с нарочитой небрежностью произносит:
«Ну что ж, можно дать за них сто двадцать франков». — «Мне
кажется, это очень мало, — возражает молодой человек, — я рас
считывал получить за них хотя бы сто пятьдесят франков, —
мне так нужны сейчас деньги!»
Я едва удержался, чтобы не крикнуть: «Забирай свои гра
вюры, простофиля, ступай в соседнюю лавку и смело требуй за
них тысячу двести франков... Ты получишь их безо всяких раз
говоров...»
Но Рапилли был неумолим и не пожелал прибавить ни од
ного су сверх ста двадцати франков.
Я не видел более свирепой расправы, учиненной к тому же
с видом полного благодушия.
О, торговля! Сколь дальновидно было античное общество,
запрещавшее своей знати заниматься торговлей. Всякая тор
говля превращает человека в мошенника, — законного, если хо
тите, — но все же мошенника. < . . . >
Литературу, созданную Флобером и Гонкурами, можно было
бы, мне кажется, определить как достовернейшее воспроизве
дение действительности в прозе, говорящей языком поэзии.
Тесть Клодиюса Поплена на смертном одре комкал про
стыню тем торопливым, перебирающим движением пальцев,
каким пересчитывают банкноты.
Воскресенье, 30 января.
Избрание Бароде, последние выборы в сенат, избрание Гюго
во втором туре * показали, что и в политике и в управле
нии нацией начинают побеждать принципы последней револю
ции, теоретически обоснованные еще в трудах Бабефа: во имя
всеобщего равенства начинается изничтожение аристократии
духа.
220
Понедельник, 31 января.
— Морни... конечно, будь мы здесь не вчетвером, как сей
час (это говорит Альфонс Доде), будь среди нас кто-нибудь
посторонний, я бы об этом умолчал, но, говоря по чести, Морни
был дурак д у р а к о м , просто ж...! Помнится, он говорил: «Мне
так легко даются стихи, в бытность мою в пансионе я не раз
перелагал стихами особенно трудные уроки...» Еще он говорил:
«А музыка! Да я был создан, чтобы писать музыку, удивительно,
как мелодии сами собой зарождаются у меня в голове...»
И он принимался напевать мотив, напоминавший песенку «Ах,
при свете лунном...». Но зато административного тупоумия у
него не было. Со мной он всегда был очень мил и требовал
только, чтобы я короче стриг волосы...
< . . . > Да, повторяю, человек этот всегда был ласков ко мне
и в обращении со мной не позволял себе ничего такого, что по
зволял себе с другими. Однако я непричастен к сочиненным им
«Негритянским песенкам» и в очень мягкой форме отклонил
предложение написать слова к его кантате.
Да, он мечтал о музыке для пышной церемонии с восклица
ниями «Да здравствует Император!», которая должна была во
одушевлять массы во время празднования 15 августа *. Увидав,
что я холодно отношусь к его затее, он обратился к Гектору
Кремье. Но знаете ли, в чем соль всей этой истории? Праздно
вание должно было состояться в Порт-сен-Мартен *. Герцог
приезжает туда в надежде насладиться овацией, которой будет
встречена его музыка. Играют сцены из Мольера, Корнеля, а
кантаты все нет как нет. Морни покидает ложу, в сердцах
громко хлопнув дверью. Анонимность музыки и слов была так
тщательно сохранена, что цензура отклонила кантату! Можно
себе представить, как вытянулась физиономия у Дусе на сле
дующий день! Да, закулисная сторона жизни была в то время
занятной и даже смахивала на фарс... Было однажды, что какое-
то неодобрительное высказывание Рошфора о музыке Сен-
Реми * задело герцога за живое... да еще как! Он просто на
стенку полез!.. И вот он подбирает полное собрание своих сочи
нений и посылает Жувену, прося отомстить Рошфору за на¬
падки. Кремье, Галеви и Сироден были в то время сотрудни
ками герцога и его доверенными лицами в литературных делах;
и вот Сироден — дипломат вдвойне, как драматург и конди
тер *, взялся помирить Морни с Рошфором. Всякий раз при
встрече с последним он заговаривал о Рембрандте, сводя речь
к знаменитой картине Рембрандта, принадлежавшей Морни, и
221
вымогая у журналиста обещание прийти посмотреть ее, тут же
назначая и день встречи. Однако Рошфор все не являлся, а гер
цог — я сам тому свидетель — не менее семи или восьми раз
был как на горячих угольях, поджидая его.
— И вам не приходит в голову использовать все это? — вос
клицает Золя (он, как и всегда, когда слушает о чем-либо, при
годном для переработки в роман, ерзает на стуле, который так
и ездит под ним, описывая полукружия). — Ведь может полу
читься интереснейшая книга... Тут виден характер... Эх! Как
бы это пригодилось мне для «Его превосходительства Эжена
Ругона»... Вы со мной не согласны, Флобер?
— Все это любопытно, но не пойдет для романа...
— Не пойдет для романа? Да что вы! Еще как пойдет! Не
правда ли, Гонкур?
— Я считаю в принципе, что романы следует создавать на
основе подлинных событий, но таких, которые не могут попасть
в мемуары.
— Ну а вы, Флобер? — настаивает Золя. — Почему вы не
хотите заняться этой эпохой?
— Как вам сказать? — отвечает Флобер. — Надо еще искать,
как подать все это, в какой форме... А главное, я теперь пе
сочник!
— Как? Песочник? — переспрашивает Доде. — Это еще что?
— Да, да, поверьте, уж я-то знаю, что из меня песок сып
лется... Старый хрыч я — и больше ничего...
Он сопровождает свои слова жестом, выражающим полную
безнадежность. < . . . >
Среда, 2 февраля.
Поплен, приехав на вечер к принцессе, тотчас отводит меня
в сторону от гостей. Дело в том, — сообщает он, — что принцесса
сочинила повестушку, посвященную ее любимой собачке, и ей
непременно хочется увидеть свое произведение напечатанным,
хотя бы и в небольшом количестве экземпляров. Так вот, не
согласимся ли мы с Флобером прослушать эту вещицу? И мы
втроем после обеда ускользаем, как заговорщики, в кабинет
принцессы и погружаемся в чтение.
С первых же фраз Флобер вносит исправления, предлагает
заменять слова, — можно подумать, что перед нами труд собрата
по перу. До чего же юн душой этот милый старый холостяк!
Принцесса — увы! — понятия не имеет о том, что такое писа
тельское ремесло, и оно удается ей тем меньше, чем больше она
прилагает стараний. Ей, пожалуй, нельзя отказать в умении
222
легко написать изящное письмо; но при попытке сочинить не
что, обладающее художественными достоинствами, у нее из-под
пера выходят одни лишь литературные шаблоны, пошло-высо-
копарные или глупо-сентиментальные фразы, представляю
щиеся ей красивым слогом. Исправлять такие вещи нельзя, их
надо либо переписывать наново, либо принимать как они есть,
при всей их никчемности. Принцесса — мастер устного жанра,
но отнюдь не писатель. Истинная ее стихия — это красноречие
светского злословья, ядовитые шуточки, язвительные характе
ристики.
В рассказике же бьет в глаза полная литературная беспо
мощность в соединении с наивной чувствительностью пансио
нерки. Лучше было бы не публиковать эту вещицу, не умалять
принцессу в глазах посторонних, не открывать ее самых сла
бых, самых смешных сторон. Но принцесса, видно, с таким