жареный цыпленок. За столом сидят Банвиль, его жена и сын,
Даллоз, Сен-Виктор, госпожа Жюльетта Друэ и жена Шарля
212
Гюго между своими детьми * — бесенком-девочкой и кротким
мальчиком с красивыми бархатистыми глазами.
Гюго в ударе. Он ведет разговор в добродушном и приятном
тоне и сам увлекается тем, что рассказывает, время от времени
прерывая свою речь двойными раскатами звонкого смеха. «Под
линная ненависть, — говорит он, — существует только в обла
сти литературы. Ненависть в области политики — ничто. В идеи
этого рода люди не вкладывают такой убежденности, как в ли
тературные доктрины, которые являются одновременно и созна
тельно принятым credo 1, и порождением темперамента». Но тут
он сам перебивает себя и замечает: «Впрочем, нас в этой ком
нате пятеро, и наши убеждения совершенно различны; а все же
я уверен, что мы относимся друг к другу лучше, чем Эмманюэль
Араго — ко мне!»
Затем Гюго говорит об Академии. Он набрасывает красоч
ный и остроумный портрет Руайе-Коллара:
— Взгляд очень хитрый, лукавый, прячущийся под зарос
лями густых бровей; нижняя часть лица тонет в шейном платке,
иной раз доходящем почти до носа; длинный сюртук времен
Директории, застегнутый до подбородка; и всегда — скрещен
ные руки и откинутая назад голова.
Он объявил мне, что читал мои книги, что одни ему нра
вятся, другие нет, но что он не будет голосовать за меня, по
тому что я своим появлением создал бы температуру, которая
изменила бы климат Академии...
Признаться, я любил бывать в Академии. Заседания, посвя
щенные словарю, были мне интересны. Я влюблен в этимоло
гию, зачарован таинственностью таких слов, как «сослагатель
ное наклонение» и «причастие»... Я часто приходил туда, и
как раз напротив меня, за столом, вот как сейчас вы, господин
Гонкур, сидел Руайе-Коллар...
Надо вам сказать, что со времени моего появления в Акаде
мии Кузен, не знаю уж почему, занял позицию моего антаго
ниста. Как-то раз обсуждается слово «Intempéries» 2. Задается
вопрос: «Этимология?» Кто-то отвечает: «Intemperies»... 3 «Гос
пода, — восклицает Кузен, — мы должны проявить некоторую
сдержанность в выборе слов, которые мы имеем честь освя
щать своим авторитетом; «Intemperies» — не латынь: этого
слова нет ни у одного хорошего латинского автора, — это кухон
ная латынь». Все молчат, и тогда я спокойно говорю: «Intempe-
1 Символом веры ( лат. ) .
2 Ненастье ( франц. ) .
3 Ненастье ( лат. ) .
213
ries» — и поясняю: «Тацит!» — «Пусть Тацит, но это же не ла
тинский язык! — снова заявляет Кузен. — Такая латынь годна
лишь для романтизма! Не правда ли, Патен, вы-то знаете ла
тынь? Ведь Тацит пишет не на латинском языке?» Но прежде
чем Патен успел что-нибудь вымолвить, из-за широченного
шейного платка Руайе-Коллара послышалось — гнусаво, с пре-
зрительно-насмешливой интонацией: «Господа, Кузен и Па-
тен — знатоки латыни и оберегают святыни!» Это вызвало
смех, и предложенная этимология была принята.
В другой раз обсуждалось какое-то другое слово... К сожа
лению, не припомню, какое именно... Нет, нет, никак не вспом
нить... Кузен объявил, что это слово не французское. Тут воца
рилось молчание, посреди которого я сказал: «Господин Пен-
гар, будьте добры спуститься в библиотеку и принести мне
третий том Реньяра». А когда книга была принесена, я прочел
нужное слово в одной из фраз «Путешествия в Лапландию» *.
Не надо считать меня более ученым, чем это есть на самом деле.
За несколько дней перед тем мне довелось просмотреть этот том
в связи с одной из моих работ... Кузен тотчас же раскричался:
«Можно ли полагать за основание для принятия слова то, что
оно приткнулось где-то на задворках сочинений хорошего ав
тора?» Из-за огромного шейного платка вновь послышалось:
«У хороших авторов нет задворок, нет задворок!» Нет, я любил
Руайе-Коллара; не любил я там двоих — Кузена и Гизо.
В столовой — низкий потолок, и свисающая с него газовая
лампа обдает таким жаром, что плавятся мозги. Жена Шарля
Гюго говорит мне, что у ее сына от перегрева очень часто бы
вает сильное сердцебиение и острая головная боль, из-за чего
она всегда старается быть возле него. И вот под этим освети
тельным прибором, вызывающим мигрень, Гюго продолжает
пить шампанское и говорить, словно его могучему организму
совершенно нипочем все то, чего не могут вынести обычные
люди.
Даллоз, с присущей ему бестактностью, принялся весьма
глупо рассуждать о психологических нововведениях, которыми
театр обязан Дюма-сыну. Тут взорвался Банвиль и пронзитель
ным и резким голосом потребовал указать ему что-либо в этих
нововведениях, чего нет у Бальзака... И вслед за Банвилем все
нападают на беднягу — поклонника Дюма!
Начавшись с Дюма-сына, разговор переходит на Дюма-отца,
и Гюго сообщает, что он только что прочитал подлинные
«Записки д'Артаньяна» *. В связи с этим он заявляет, что, не
придерживайся он твердого правила — ничего не брать у других,
214
он, всегда успешно сопротивляющийся соблазнам такого рода, но
мог бы противостоять искушению заимствовать и облечь в худо
жественную форму один эпизод, не использованный Дюма-от-
цом. И он принялся увлекательно рассказывать, явно забав
ляясь довольно скользким сюжетом, историю несчастной гор
ничной, которую д'Артаньян сделал посредницей в своей ин
трижке с миледи, угрожая оставить ее навсегда, если она не
добьется от своей госпожи, чтобы та прочла его письма, и снова
угрожая ей тем же, если она не добьется, чтобы та на них от
ветила... «А какая замечательная, человеческая развязка! —
вскричал он. — Развязка, несравненно превосходящая все раз
вязки теперешнего реализма! Горничная, вынужденная поко
риться, добивается у своей госпожи согласия на свидание с
д'Артаньяном. Но когда настает время этого свидания, накопив
шаяся обида вдруг вызывает у бедной жертвы яростную жажду
мести, и она оставляет д'Артаньяна — а дело было зимой — на
целые сутки без огня, без еды, в насквозь промерзшей комнате,
и когда д'Артаньян, выйдя наконец оттуда, попадает к миледи,
та сначала принимает его в свои объятия, а затем пинком вы
кидывает из постели».
Встаем из-за стола. Мы с Банвилем выходим покурить на
лестницу, получив обещание хозяина, что в скором времени у
него будет специальная комната для курения. Возвратясь, мы
находим Гюго в столовой одного, он стоит перед столом, заня
тый подготовкой к чтению стихов; в этой подготовке заме
чается что-то сходное с упражнениями фокусника, пробующего
перед сеансом где-нибудь в уголке свои приемы.
И вот мы в гостиной; Гюго стоит, прислонившись к камину
и держа в руке большой лист беловой копии своих островных
сочинений, — отрывок из рукописей, завещанных Национальной
библиотеке и написанных, по его словам, на особо прочной бу
маге, чтобы обеспечить их сохранность. Затем он медленно на
девает очки, которые из своего рода кокетства много лет из
бегал носить, долго и как бы рассеянно вытирает носовым плат
ком со лба пот, капли которого блестят на его вздутых жилах.
Наконец он начинает, роняя в качестве вступления слова, как
бы предупреждающие нас, что он держит в голове еще целые
миры: «Господа, мне семьдесят четыре года, и я только начи
наю свою деятельность». Он читает нам «Пощечину отца» * —
продолжение «Легенды веков», где имеются прекрасные сверх