сите на стену «Человека с мотыгой»? В сущности, истинный
дар Милле — это рисунок углем, рисунок черным карандашом
с подцветкой пастелью, рисунок в духе «Взбивальщицы
масла» и тому подобных... Вот что должны покупать фран
цузы; что касается его картин, то их надо оставить амери
канцам.
И о Бари я сказал бы то же самое, ссылаясь на выдержки
из каталога Огюста Сишеля.
Да, этот скульптор — единственный талантливый ваятель
диких животных... но он более чем посредственный ваятель лю
дей. А как орнаменталист, он создал в бронзе нелепый роман
тизм... И я утверждаю, что многие из его поклонников не задер
жались бы перед японской бронзой, перед хищными птицами,
равными по выразительности его хищникам, и перед малень
кими бронзовыми фигурками, черепахами — подобными той, в
стиле Сен-Мин, что хранится у меня в одной витрине, — перед
бронзовыми фигурками, каких ему никогда, никогда бы не со
здать. Давайте покупать у себя дома работы начинающих талан
тов, а культ всех ста процентов талантов преуспевших оставим
американцам, которые никогда никого не открыли и для кото
рых произведение искусства — это все равно что приз на скач
ках цен.
Понедельник, 10 июня.
Все это стремительное движение, вся эта путаница колясок
на улицах, ведущих к Выставке, кажутся мне какой-то каторгой
деятельности.
Иду к панораме Стевенса *, просившего меня дать ему воз
можность подправить мои взъерошенные усы; обратив мое вни
мание на то, что он поместил меня в центре группы натурали
стов, Стевенс говорит: «Кое-кого это возмущает, но мне хотелось
поместить вас там, как папу!» Однако, если б я знал, что он
разлучит меня с братом, я бы не предоставил свою голову в его
распоряжение.
По поводу портрета Бодлера Стевенс рассказывает мне, что
он видел поэта, когда тот, впервые пережив провал в памяти,
возвращался от одного торговца, у которого он что-то покупал
и в первую минуту не мог назвать себя. Стевенс добавляет,
что больно было видеть отчаяние бедняги.
473
Чувствовать, что тебе стукнуло шестьдесят семь, то есть что
тебе осталось жить еще год, два, три, — и ощущать в своем ста
ром мозгу столько идей замыслов, — молодых книг, которые
хочется сделать.
Четверг, 13 июня.
<...> В этот вечер мой Доде, бледное лицо которого заго
рело под солнцем и приобрело легкий румянец, кажется мне
более бодрым, он сидит прямее, устойчивее, а движения его
ног менее деревянные. Он вернулся с юга в состоянии какой-то
умственной лихорадки, с яростной жаждой работать, подстегну
той наблюдением над чудаками Ламалу *. Наклонясь ко мне,
он говорит, что в этом году у него, как никогда, много удачных
находок такого рода. Он рассказывает нам об одном своем за
нятном собеседнике из той местности — мыслителе и ученом-
этнографе и, буквально захлебываясь от восторга, приводит
отрывки из разговора с ним; наконец, он называет имя: это —
Браше, написавший любопытную книгу об Италии *.
Затем, обращаясь снова ко мне, Доде рассказывает о двух
книгах, над которыми сейчас работает. Это — третья книга
«Тартарена», затея, по-моему, ненужная, ибо у Доде всегда
столько замыслов, а он занимается третьим изданием типа, уже
и так более чем достаточно показанного публике в первые два
раза. Вторая книга — о Страдании *, и это будет, конечно, пре
красная, возвышенная книга обо всем том ужасном, что может
обнимать собою ее заглавие, ибо, как я уже говорил Доде, в нее
будет вложено то, что пережил и перечувствовал, слишком
перечувствовал он сам.
Заметив, что я огорчен его новым возвращением к «Тарта-
рену», он, обезоруживающе глядя на меня, сказал: «Видите ли,
дорогой мой Гонкур, бывают дни, когда я целиком погружен в
свою книгу «Страдание», ведь я уже пять лет работаю над ней...
Но иногда мои страдания столь неистовы, что описывать их
было бы почти кощунством... И тогда я стараюсь поработать над
тем, что повеселее, позабавиться собственной иронией над Тар-
тареном.
Суббота, 22 июня.
Вот что вызывает у меня досаду: мое воображение и моя
литературная изобретательность не ослабели, но у меня нет
больше сил для долгой работы, физических сил, необходимых
для написания книги. <...>
474
Среда, 26 июня.
Я, всегда работавший для бессмертия, для будущих поко
лений, для потомства, по ходячему глупому выражению, — я
размышлял, ворочаясь во время дневного отдыха в постели,
будет ли литература, от Гомера до меня, привлекать умы через
десять, двадцать, сто тысяч лет... И я посмеялся над собствен
ной глупостью, представив себе, сколькими удовольствиями и
радостями бытия я пожертвовал, без ручательства, что сохра
нюсь в памяти людской, по крайней мере, сто тысяч лет. < . . >
Четверг, 27 июня.
< . . . > Романы, какими их делают лучшие писатели и по
новейшим рецептам, кажутся мне теперь произведениями по
истине ребяческими. — Думаю, меня не упрекнут в том, что я
сужу так о романах моих собратьев, потому что сам их более не
пишу. Да, повторяю, в этом году лишь одна книга доставила
мне удовольствие, немного меня, как любят говорить в письмах,
растрогала: это «Переписка» Флобера. Но романы Мопассана
и Бурже — о ля, ля!.. И потом надо сказать прямо: теперешние
писатели привыкли строчить наспех, по роману в год, и подби
рая крохи последнего убийства, последнего прелюбодеяния,
последнего характерного события, вперемешку с послеобеден
ными сплетнями, услышанными от людей большого света; эти
господа не в состоянии захватить читателя таким сюжетом, как
жизнеописание какой-нибудь «Рене Мопрен» — образа, воз
никшего из заметок, сделанных за двадцать лет непрерывного
общения; как жизнеописание какой-нибудь «Жермини Ла-
серте» — образа, рисованного с натуры, день за днем, трево
жившего и возбуждавшего любопытство наблюдателей целых
четырнадцать лет.
Воскресенье, 30 июня.
Эредиа рассказывает, что Галиффе неистовствует против
Рошфора; * Галиффе, показавший себя столь бессердечным и
приказавший расстрелять столько людей, — взбешен тем, что
спас его! Когда Рошфора арестовали в Монтрету, он весь был
покрыт плевками и нечистотами. И Галиффе признается, что,
увидев его в таком положении, он сказал на ухо генералу X***,
который должен был препроводить Рошфора в Версаль: «По
пути он наверняка вынет носовой платок, чтобы обтереть лицо...
Сочтите этот жест за попытку к бегству и пустите ему пулю
в лоб!»
В тот момент, когда он говорил это, Рошфор повернул к нему
475
голову и взглянул на него — по выражению генерала — глазами
собаки, чующей, что ее хотят утопить. Этот взгляд нечаянно про
будил в генерале сострадание; кроме того, в отношениях этих
двух мужчин была замешана женщина, и Галиффе опасался,
что в его поступке увидят личную месть. Он вновь подозвал ге
нерала X*** и сказал ему: «Решено, доведите его целым и невре
димым до Версаля... Его делом займется Военный трибунал».
И уверенным тоном, с апломбом господина вполне осведом
ленного, господина, находящегося в самых близких отношениях
с высшими правительственными сановниками, Эредиа рассказы
вает нам об отъезде генерала Буланже и приоткрывает завесу
над всем происшедшим.
К Буланже был приставлен агент, который за ним шпионил.
Однажды он сказал этому агенту: «Сколько вы получаете в
месяц за то, чтоб за мною следить?» — «Пятьсот франков». —