Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

быть может, стоят еще ниже, чем разум и нравственность лю

дей Империи».

Понедельник, 23 марта.

Сишель говорил сегодня вечером, что немецкий язык Ген

риха Гейне — совсем особый, почти его собственный язык, с

короткой фразой, беспримерной для германского языка, и вы

работанный, по мнению Сишеля, путем изучения французского

языка энциклопедистов, французского языка Дидро.

Вторник, 24 марта.

Сегодняшний вечер я провел в Одеоне. Порель начал со

слов: «Да, правда, наш сбор, в среднем, — всего две тысячи две

сти франков в день... но я очень доволен, очень доволен...» По

том, несколько мгновений спустя, он добавил: «Вот только,

если в пасхальную неделю не поднимутся сборы с пьесы, при

дется принять какое-то решение».

Иду на минутку к Леониде, в ее уборную; она приветлива,

но нервна, почти резка, — ее приветливость совсем другая, чем

в первые дни. В театре чувствуется дурное настроение, вы

званное пьесой, не приносящей денег; и все говорит мне о том,

что после трех десятков спектаклей ей суждено сойти с афиши.

Да, неоспоримо, публике не нравится простота этой драмати

ческой прозы: она желает, чтобы о жизненных катастрофах

рассказывалось языком бульварной кровавой драмы. А жиз

ненные трагедии, предложенные ее вниманию на языке реаль

ной жизни, вызывают в ней изумление! Они нарушают ее при

вычки.

Среда, 25 марта.

Сегодня мне попалось на глаза предисловие к одной нашей

исторической книге, которое я считаю революционным, по

добно предисловию к «Жермини Ласерте» или к «Шери», и

мне пришла мысль все, что я написал как введение к моим ро

манам, к моим историческим и философским книгам, к созда

ниям моего воображения, собрать в отдельную книгу, под на

званием: «Предисловия и литературные манифесты» *. <...>

366

Суббота, 28 марта.

Выставка Бастьен-Лепажа: мотивы и композиции Милле,

переписанные в прерафаэлитской манере.

В Париже теперь попадаются на глаза странные созда

ния, женщины, словно вышедшие из книг По: я подозреваю,

что это русские студентки. Перед картиной Бастьена-Лепажа

стояла одна из них, рыжеватая блондинка, в черной бархатной

шапочке на самой макушке, — женщина с резким, изможден

ным, одухотворенным лицом, с выступающим подбородком, го

ворящим об упрямстве и решительности, скорее с фигурой

юноши, чем барышни, и в грубых, вульгарных ботинках, за

вершающих портрет.

Понедельник, 30 марта.

Сегодня вечером я пошел посмотреть, не изменился ли па

рижский бульвар? А вдруг внешние события вызвали тревогу

среди населения... Но нет, это обычный вечерний бульвар...

Я думаю, что Франция сейчас дошла до такого состояния, что

ей все нипочем *.

Вторник, 31 марта.

Проходя по Пале-Роялю, я читаю над кофейней «Ротонда»:

«Большая кофейня «Ротонда» сдается внаем». Положительно,

здания умирают, точно так же как люди, и тот Пале-Рояль,

что изображен на принадлежащей мне картине Дебюкура,

право, уже скончался.

Входя в Одеон, я всякий раз жду, что увижу или услышу

что-нибудь неприятное. Ох этот театр! Это отвратительное

нервное состояние, в котором он держит вас все время, пока

идет ваша пьеса! Я страшусь вечера, когда мне скажут: «С та

кого-то числа ваша пьеса больше не пойдет». И все же призы

ваю день, когда мне это скажут.

Понедельник, 6 апреля.

Да, осмеливаюсь сказать это: я восхищаюсь только совре

менниками. Послав к черту мое литературное воспитание, я

нахожу, что Бальзак гениальнее Шекспира, и заявляю, что

барон Юло действует на мое воображение сильнее, чем скан

динав Гамлет. Быть может, у многих создается такое же впе

чатление, но никто не имеет мужества признаться в этом —

пусть даже самому себе.

Сегодня вечером я получил записку от Пореля, извещаю

щую меня о том, что вечерние спектакли Одеона в эти послед-

367

ние дни — дни великого поста и событий в Тонкине * — дали

по тысяче франков, а один спектакль — пятьсот, и, наконец,

позавчера, в день пасхи, с невероятным трудом удалось повы

сить сумму до тысячи пятисот франков. Наша с братом лите

ратурная жизнь, в самом деле, — особенная: мы так никогда

и не могли одержать настоящую победу. Вечные провалы,

брань, посредственный спрос на книги... Если подумать, то,

право, жестоко — к концу войны, которую мы вели целых три

дцать лет, теперь, когда мне уже исполнилось шестьдесят три,

знать, что ни единого раза, никогда, мы не добились спокой

ного и животворного удовлетворения подлинным, бесспорным

успехом. Проклятые мы, что ли? Именно это, и не без основа

ния, мы с братом говорили о себе в былое время; и так оно и

будет до последнего вздоха последнего из братьев. А потом, о,

потом! — ни один из нас ни минуты не сомневался, что мы

будем пользоваться полным признанием.

Четверг, 23 апреля.

История своих книг, которую пишет Доде *, наводит меня

на мысль, что когда-нибудь тот, кому дорога будет наша па

мять, получит интересную и правдивую историю наших рома

нов — от начального замысла до появления книги, — если собе

рет в наших литературных дневниках все имеющее отношение

к работе над каждой книжкой и к ее составлению.

Госпожа Комманвиль, советуясь со мною в прошлом году

по поводу издания писем Флобера, спросила, кому ей поручить

написать предисловие; я ей ответил, что хороша же она, если

ищет биографа для своего дяди, в то время как сама была его

воспитанницей и провела всю жизнь, так сказать, бок о бок

с ним. Сегодня она пришла ко мне прочесть свою статью:

в этой биографии Флобера * все поистине очаровательно —

и простота ее стиля, и подробности о старой няньке, имевшей

на него влияние, о Миньо — рассказчике всяких историй, и

мрачноватая обстановка жилища при руанской больнице, и

жизнь в Круассе, и вечера в беседке, в самой глубине сада,

завершавшиеся фразой Флобера: «Ну, время возвращаться

к «Бовари», — фразой, которая рождала в уме девочки пред

ставление о каком-то месте, куда ее дядя отправлялся по

ночам.

Конец работы все же несколько скомкан; чувствуется уста

лость человека, непривычного к перу и выдыхающегося через

несколько страниц. Я уговорил ее вернуться к этому концу и

368

немного дополнить его, в особенности описание тех тяжелых

лет, когда жизнь писателя вновь тесно переплелась с ее

жизнью. <...>

Воскресенье, 3 мая.

Сегодня утром я разглядывал на своем Чердаке драцену,

поставленную в высокую длинногорлую бронзовую бутыль в

темной патине, с единственным украшением в виде мушки,

сидящей на черном металле; я не в силах был оторвать глаза

от этого выпуклого, с изрезанными краями цветка, с красными

полосками на ярко-желтом звездообразном венчике, — цветка,

похожего на декоративный орнамент, на расцветающую капи

тель колонны.

Наедине с вами Золя держится просто, как славный малый,

но стоит появиться постороннему человеку, как это уже совсем

другой Золя, — Золя, сочиняющий позу для своего будущего

портрета в картинной галерее.

Среда, 6 мая.

Обед в честь «Анриетты Марешаль» с семьями Доде, Золя,

Шарпантье, с Францем Журденом и Гюисмансом, Сеаром, Гю

ставом Жеффруа. Мы обедаем в том зале, где во времена ста

рика Маньи я обедал с Готье, Сент-Бевом, Гаварни, — в зале,

где говорилось о многом, и так красноречиво, так ориги

нально. < . . . >

Воскресенье, 17 мая.

105
{"b":"274697","o":1}