Проводив Фаддеевну, Анфиса Марковна вернулась на свое место и сказала:
— Ну вот, мне и говорить теперь нечего…
На крыльце послышался хруст снега.
— Еще кто-то! — сказала Ульяна Шутяева. — На самом деле вроде собрания. Разойтись бы, пожалуй, надо.
Открылась дверь, и через порог в белых клубах морозного воздуха ввалился Ефим Чернявкин, в рыжем полушубке, с белой повязкой на левом рукаве и, как всегда, во хмелю. Валенки у него были облеплены снегом.
— Ага, тары-бары, — сказал он, ухмыляясь и подмигивая женщинам. Полный сбор!
— Что ж ты лезешь в избу-то с такими ногами? — спросила Анфиса Марковна, поднимаясь со своего места. — Или залил глаза и не видишь ничего?
— А где он там, веник-то?
— В сенях, где же еще? Смотри лучше!
— Тьфу, черт!
Чернявкин вышел в сени. Анфиса Марковна с укоризной взглянула на женщин и сказала тихонько:
— Видите? Как соберемся, он сюда.
— Разойтись бы, — предложила Лукерья Бояркина.
— Теперь сидите, все равно!
Вошел Чернявкин, сказал хмуро:
— Неласково ты, хозяйка, встречаешь гостей!
— Извини уж, неохота мне с тобой ласкаться, — ответила Макариха. Садись вот тут… Ругаться пришел, что ли? Ругаться, так сразу начинай, а нет — рассказывай, какие новости: ты ведь у власти и везде бываешь.
— А ничего особого, — ответил Чернявкин неохотно, присаживаясь у стола. — Какой-то дурак в метель эту… ну, значит, под Октябрьский праздник… бывший, понятно… ну, взял да разные бумажонки наклеил везде. Не видали? Даже у меня, сволочь, на ворота приляпал! А что клеить? Что клеить? Москва-то на днях будет взята!
— На днях?
— Конечно!
— А ты же говорил, что ее уже взяли?
— Тогда ошибка вышла.
— Что-то часто ты, Ефим, ошибаться стал!
— Ну, хватит! Опять подковырки! — оборвал Чернявкин, озлобляясь. Надоели! Ишь распустили языки! А ты, Макариха, особо. Нет, ты эти привычки брось, пока не поздно! К ним по делу, а они… В общем, чтобы это в последний раз, вот и все!
Он встал и, не глядя на женщин, сказал тоном приказа:
— Так вот, завтра чуть свет — на большак. Будем расчищать от снега. Приказ самого коменданта. Вся деревня выходит. Там, говорят, ни проехать ни пройти… Выходить всем до единой, слышите?
Ефим Чернявкин был так раздражен неприветливой встречей, что ему хотелось услышать какие-либо возражения и, воспользовавшись этим, покричать на женщин. Но женщины молчали.
— Что ж вы молчите? — спросил Чернявкин, подергивая ноздрями и осматривая самых бойких на язык. — Ну? Выходить рано, чуть свет, взять с собой еды на два дня и лопаты! Глядите, чтобы без разных там… всяких-яких! Понятно? Чтобы все, а если не пойдет кто, пусть пеняет на себя. Я за вас чистить дорог не буду, так и знайте! Слышите или нет?
Но женщины не отвечали…
II
Армия Гитлера спешно готовилась к новому, "генеральному" наступлению на Восточном фронте с целью окружения и взятия Москвы.
Но прежде чем начать наступление, надо было расчистить все магистрали, ведущие к линии фронта; по заметенным снегом дорогам нельзя было маневрировать и подбрасывать к фронту резервные части, боеприпасы и продовольствие. Это могло тормозить развитие боевых действий под Москвой.
Как только стихла первая метель, немцы немедленно выгнали на расчистку дорог десятки тысяч людей. Все шоссе и большаки, идущие с запада к линии фронта, запрудили бесконечные вереницы женщин, девушек и подростков с лопатами, волокушами и подводами, нагруженными молодыми елками. Работы продолжались от темна до темна.
…Ольховцы вышли на большак поздно, хотя Лозневой и Чернявкин начали выгонять их с рассвета. Ничего нельзя было сделать с упрямыми и хитрыми женщинами! Зайдут полицаи в дом — женщины покорно и смиренно собираются в путь, а только полицаи за ворота — они кто куда: на чердаки, в подполья, в сараи и погреба… Никого не найдешь! Полицаи выбились из сил, бегая по деревне. Встречаясь где-нибудь на улице, они еще издали сокрушенно махали друг другу руками, а сойдясь, жаловались и негодовали.
— Вот проклятое отродье! — кричал подвыпивший спозаранку Ефим Чернявкин. — Видал такое? Веришь слову, сил не хватает топтать эти сугробы! Весь в мыле!
Лозневой говорил тихо и смущенно:
— Не ожидал… Такое упорство!
— От этих проклятых баб всего жди! — учил Чернявкин. — Я их знаю! Их, окаянных, в ступе не истолчешь, вот они какие! Если, скажем, бить, — опять плохо. Что ж делать, а?
Только когда взялись за дело сами немцы, кое-как удалось согнать в комендатуру толпу женщин. Сложив лопаты и узелки с харчами в сани, у которых хозяйничал хитроватый рыжий мальчуган, они молча вышли из деревни.
Ефим Чернявкин ехал на передних санях — ему приказано было наблюдать за работой ольховцев на большаке. После тяжелой беготни да лишней чарки самогона он внезапно задремал на ворохе ржаной соломы, а когда очнулся и оглянулся, так и обожгло: следом за его санями двигалась толпа женщин вдвое меньше, чем при выходе из Ольховки.
— Ох, твари! — застонал Чернявкин, и его, будто на ухабе, вышвырнуло из саней. — Вы что, твари, а? Что задумали? — закричал он, поджидая женщин, яростно потрясая в воздухе полосатой разноцветной варежкой. — Бунт задумали? Ну, погодите! Те, что сбежали, еще поплачут, а вы поработаете у меня как надо! Что-о? Что за разговор? А ну, проходи, а то…
— А что? — тут же придралась Ульяна Шутяева, проходившая мимо. — Ишь ты, какой грозный! Эта бы страсть да к ночи.
— А ты, Ульяна, лучше помолчи! — пригрозил Чернявкин. — Я до тебя еще доберусь! Каяться будешь, что язык себе не обрезала!
Ульяна резко обернулась — она была в шапке-ушанке и черном мужнином полушубке — и долго держала на Чернявкине презрительно сощуренные сметливые карие глаза.
— Ты чего так… будто на прицел? — возмутился Чернявкин. — Иди ты, не задерживай! Иди, иди! Ишь прицелилась!
— Эх ты, Ефим! — вдруг вздохнула Ульяна. — Смотрю на тебя — и наглядеться не могу: до чего дерьма в тебе много, на удивление! Каяться будешь ты, балбес несчастный, а не я! Слыхал?
Она вдруг ударила ногой в землю и всего Чернявкина обдала мелкими комьями снега. Охнув, Чернявкян прикрыл цветистой варежкой глаза.
— Ну, погоди, зар-раза!
Пропустив всех женщин, Чернявкин в раздумье потоптался на дороге. "Придется позади идти, — подумал печально. — Вот твари!"
К большаку прибыли, когда солнце поднялось уже высоко. Ольховцам достался для расчистки участок от опушки леса на восток до гребня крутого перевальчика, за которым курились дымки небольшой деревеньки. Весь участок пересекали гребнистые и плотные снежные дюны.
Женщины загоревали:
— Ой, ой! Здесь наломаешь кости!
— Когда ж тут расчистишь? Он очумел?
— Говорит, к вечеру надо…
— Надорваться? Пропади он пропадом!
— Да, дожили: на немцев хребет гнем!
— Не говори: лучше бы в петлю!
В этот день впервые очистилось от хмари небо и заиграло зимнее солнце. Держался ровный, мягкий морозец, каким всегда начинается русская зима. На голых буграх, не решаясь выйти в открытое поле, по-лисьи поигрывала поземка. Она легонько трогала закоченевшие стебли бурьяна. Стая тетеревов косачей, все дни непогоды просидевшая в еловой тюремной глухомани, сегодня вылетела на опушку леса, в светлый березняк — поклевать горьких почек и погреться на солнце. Краснобровые красавцы, точно из вороненой стали, и их серенькие скромные подруги облепили со всех сторон высокие заиндевелые березы. Жадно ощипывая пахучие желтоватые почки, они теребили ветви и гулко хлопали крыльями, перелетая с места на место; с берез, облюбованных ими, густо порошило радужно сверкавшей на солнце снежной пылью.
Невдалеке от дороги стоял обгорелый немецкий танк; с наветренной стороны его замело до башни, а с другой — вьюга устроила уютный закуток, где держалось затишье. Опытный глаз Ефима Чернявкина сразу облюбовал это местечко. Он заставил женщин натаскать сюда из леса целый ворох валежника и развел в снежном закутке огонь.