Отец был выходцем из семьи священника, сделавшего чиновничью карьеру. Прошел австрийскую муштровку. Служил императору добросовестно до самой смерти, действуя как раз и навсегда заведенный механизм: вставал ровно в восемь, без десяти десять шел в присутствие, или, как говорили в те времена, бюро, возвращался на обед в четыре, ложился отдыхать...
Именно от отца Станислав Владимирович унаследовал педантизм, почтение к правилам.
Зашел на кафедру — ничего особенного — столы, шкафы с книгами, стулья. И все-таки он здесь хозяин! У него, заведующего, особый стол с филигранными ножками, покрытый темно-фиолетовым сукном. За этим будничным столом он подписывает распоряжения, сидит во время заседаний. Даже чернильное пятно на сукне было памятным.
Станислав Владимирович взглянул на пятно, невольно улыбнулся: его оставила Калинка по окончании средней школы. Прибежала радостная, возбужденная, щебетала о каких-то школьных новостях, потом схватила ручку, начала писать подругам письма и... разлила чернила. Он тогда прикрикнул на дочь, а Галинка в ответ лишь засмеялась, обещала вывести пятно, да так и не вывела.
Потертое кресло тоже напоминает о себе. Это же он его протер. А вскоре на этом кресле, за этим столом воссядет другой. И кто? Линчук, его неблагодарный ученик. Будет давать указания, а он, профессор, вынужден будет слушать, подчиняться... А может, ему все же оставят этот стол? Зачем Линчуку такой старый стол, когда ему могут поставить новый, более современный.
— Не позволю! — промолвил вслух Станислав Владимирович и быстро вышел из кабинета с видом человека, который только что принял важное решение.
С этим решительным видом вошел в кабинет истории СССР, где лаборант-старичок переписывал какие-то карточки. При появлении заведующего тот встал, почтительно поздоровался.
Это понравилось профессору, и он подал лаборанту руку.
— Будьте любезны, повесьте объявление для преподавателей и аспирантов, — велел Жупанский.
Лаборант с пышной, похожей на веник бородой приготовился слушать, записывать.
— К двадцать восьмому числу всем преподавателям и аспирантам подать предложения об участии в научном сборнике, посвященном десятилетию воссоединения.
Лаборант кончил писать, посмотрел на заведующего вопросительно.
— А не лучше ли так: созвать всех завтра на пять-десять минут и сделать объявление, — не то спрашивал, не то давал указание профессор.
— Видимо, лучше, — поддержал мысль лаборант. — Живое слово — не бумажка.
Станислав Владимирович колебался. Всегда так, когда что-нибудь решал.
— Мы так и сделаем, — наконец резюмировал он. — Повесьте объявление, что завтра в четыре часа я прошу всех собраться, а через день-два назначу заседание кафедры.
— Будет сделано, — заверил лаборант, пряча в бороде сдержанную улыбку.
Отдав распоряжение, профессор посмотрел на расписание. Завтра у него лишь одна лекция с утра. Это очень хорошо. Можно поразмыслить над планом сборника, кое с кем посоветоваться. Каким будет этот сборник, Станислав Владимирович не очень отчетливо себе представлял. И более всего волновало собственное участие. О чем он напишет? И нужно ли вообще писать? Если его снимут с заведования кафедрой...
— Не может этого быть! — грустно прошептал он. — Ведь меня никто не предупреждал... Иосиф Феоктистович такой, кажется, доброжелательный, приветливый...
Выходил из университета и думал о недавнем разговоре с проректором. Разве у Иосифа Феоктистовича нет оснований быть им недовольным, несмотря на личное расположение? Конечно, есть! Собственно говоря, он его и высказал уже в вежливой форме. Значит, надо издать этот сборник любой ценой и как можно скорее написать пол-листа, не больше... Нет, нет. Надо дать работу листа на два, а вот Линчуку посоветовать ограничиться только редактированием. В крайнем случае разрешить небольшую статью. В конце концов я решаю, кто сколько и что пишет.
«Тогда он, пожалуй, притихнет, поубавит малость свою карьеристскую прыть».
Мысль понравилась, и это подняло настроение. Да, да, он обязательно напишет статью, причем академическую, фундаментальную, и поставит Линчука на место.
Станислав Владимирович уснул и спал довольно крепко, а когда проснулся, почувствовал еще большее желание показать выскочке Линчуку, кто есть кто... С этим намерением сразу же после лекции и пошел в областной архив.
Любил рыться в стопках пожелтевших бумаг, разыскивал неизвестные документы, интересные факты. Все заносилось в карточки, которых у профессора было три вида. На маленькие, с дырочками, библиографические карточки записывал названия документов, небольшие выдержки и цитаты, на средних, из плотной бумаги, конспектировал документы и материалы по конкретным вопросам, а на большие — переписывал наиболее важные материалы целиком.
Это была кропотливая, но и захватывающая работа. И когда удавалось натолкнуться на интересный факт или документ, радовался, как садовник радуется первому плоду на молодом дереве.
Архив располагался в бывшем монастыре бернардинцев — католического ордена, который несколько веков, подобно коршуну, терзал живое тело Галиции, принес ей много бед и страданий.
При входе во двор монастыря Станислав Владимирович всегда испытывал какой-то внутренний трепет: так и казалось, что из темных подвалов вот-вот послышатся приглушенные стоны мучеников, страдающих за православную веру. В такие минуты замедлял шаг, прислушивался. Сегодня даже остановился. Вокруг царило застывшее спокойствие. Профессор улыбнулся, подшучивая над собственными причудами, направился к железным полуовальным воротам.
«Совсем плохими, никудышными стали нервы!» — подумал он, открывая калитку в воротах.
В приземистом с овальным потолком зале не было никого. Станислав Владимирович немного удивленно осмотрелся, хотел пройти в другую комнату. В этот момент из-за перегородки показалась лысая голова старика.
— А-а-а! — протянул он приветливо. — Милости просим, милости просим!
Он положил на стол стопку бумаг, открыл дверцу, вышел к Жупанскому.
— Давненько вы не приходили, давненько! — мило укорял старичок, и его клиноподобная физиономия оживилась. — Я даже у академика о вас спрашивал.
— Все хлопоты мешают, — вздохнул профессор. — Молодые теперь слишком рано зазнаются, становятся неудержимыми, так и норовят выскочить наперед, выставить напоказ свою «эрудицию». Настоящей эрудиции с гулькин нос, а вот амбиции полный мешок.
Промолвил и снова вздохнул, вспомнив Линчука.
Лицо архивариуса оживилось еще больше.
— Что и говорить, что и говорить, — быстро согласился он. — Но мы тоже были такими. Подлинное знание — это мудрость, а она приходит с возрастом. Но у старости — увы! — нет мечтаний, нет страстности. Я так думаю, Станислав Владимирович!
Круглая голова архивариуса склонилась к самому плечу, а острая, аккуратно подстриженная бородка поднялась вверх.
Станислав Владимирович и уважал, и немного сторонился старого архивариуса. Знал, что тот трудолюбив, старателен, влюблен в свое дело. За это уважал, ибо сам был таким. Однако встречи с архивариусом, разговоры с ним вызывали почти каждый раз какое-то напряжение, заканчивались если не явным, то, во всяком случае, молчаливым несогласием.
— Проходите, проходите, — приглашал старичок, а его маленькие, похожие на беличьи, глаза смотрели внимательно, будто сверлили взглядом, что-то искали. — Вам что-нибудь найти? Или вы будете работать над подшивками «Громадського голосу»?[9]
— Благодарю, возьму подшивку.
Архивариус вернулся за перегородку, отыскал папку с газетами, подал профессору.
— Там кто-нибудь есть? — спросил Станислав Владимирович, указывая на дверь с табличкой «Читальный зал».
Старичок быстро обернулся.
— Да! Академик Духний. С самого утра сидит. Очень интересный документик нашел накануне. Заходите, прошу.
С академиком Духнием Станислав Владимирович был знаком еще с молодых лет, хотя они никогда и не поддерживали близких отношений. Их жизненные тропинки, как казалось Жупанскому, почти всегда расходились в противоположных направлениях. В студенческие годы, особенно на первых курсах, Жупанский все время отдавал учебе и всячески сторонился политики, хотя и имел знакомых среди политически ангажированных студентов. Духний, напротив, был в центре всех споров, которые раздирали студенческую корпорацию накануне первой мировой войны. Спорили тогда все и со всеми: поляки с украинцами, униаты с католиками, те и другие — с православными; состязались в красноречии монархисты и либералы, либералы и социалисты, но громче всех дискутировали, пожалуй, австрофилы и москвофилы. Их споры заканчивались нередко потасовками...