До отъезда Ули Федор не торопился со свадьбой, выжидая, когда будет закончен новый дом, где ему обещали небольшую квартиру. Но теперь он стал полновластным хозяином в доме своего отца и посчитал нужным до свадьбы урегулировать вопрос о месте работы своей будущей жены. Однажды он спросил ее:
— Ты куда хочешь поступить?
— Никуда.
— Но тебе же не нравилось на производстве.
— Вспомнил. Это было давно. — И рассмеялась.
— Ладно, после увидим, — отступился Федор.
Она опять рассмеялась. Разве может Федор оторвать ее от комбината? Но в то же время она считала решенным свое предстоящее замужество. Она свыклась с этой мыслью, и чем лучше шли ее дела на работе, тем меньше она беспокоилась о том, как-то сложится ее жизнь с Федором.
И еще меньше она думала о чувствах Федора к ней. Любит, не любит — какое это имеет значение. Лучше даже, если не любит. Ведь что может быть хуже: не любить и быть любимой. Что-то внутри нее спорило с ней, укоряло, стыдило. Все у тебя наигранное, не настоящее. Но Татьяна упрямо убеждала себя в своей правоте. Настоящая любовь приходит в жизни человека только однажды. Наверное, Федор тоже кого-нибудь любил. А теперь вот хочет жениться не на той, которую любил. Татьяна пыталась ответить — для чего она нужна Федору, и ничего не могла придумать. И даже спросила:
— Федор, ну зачем тебе я?
— Зачем, зачем. Не маленькая, сама должна понимать.
— Может быть, вернешься к Тоне?
— Нет.
— Но ведь ты меня не любишь?
— Я тебе верю.
— Вера заменяет любовь?
— Как тебе сказать. Любовь проходит. Верность нечто более реальное. Она может быть на всю жизнь. Что, разве я не прав? Уж лучше быть нелюбимым, чем посмешищем на весь Глинск.
Татьяна слушала, улыбалась и думала о том, что она обязательно выложит всю эту философию в письме к Ульке. Да, да, верность выше любви! Что осталось у Сергея от его любви? Ничего. А верность привела бы его к ней.
Татьяна по-прежнему жила вместе с дедом Игнатом и Лизаветой на Буераках. Как-то перед Новым годом к ней зашел Федор и сказал, что завтра вечером они пойдут на открытие зимнего сезона в глинском театре. Сезон явно запаздывал. Но в этом никто не был виноват, если не считать вины какого-то там Центрального гастрольного бюро, которое заслало глинский театр куда-то в Сибирь, а в Глинск прислало труппу областной филармонии, которая начала гореть уже в конце сентября и окончательно прогорела в начале октября. Теперь глинский театр Дроботова наконец вернулся, и по случаю начала зимнего сезона билеты на первый спектакль были проданы по организациям. Таким образом, на открытии театра присутствовал весь цвет города.
Татьяна взяла Федора под руку и прошла с ним в фойе, на одном конце которого, в бывшей церковной кладовке, разместился буфет, где можно было получить чай и бисквит местного производства, а на другом конце был буфет, в котором торговали вином и пивом. Конечно, на этом винно-пивном конце было куда многолюднее, чем на чае-бисквитном. Надо еще сказать, что в обоих буфетах подавали к столу бутылки местного лимонада под странной этикеткой «Глинситро», который действительно попахивал глиною, так как делался на воде какого-то местного источника, пробивающегося через мощные пласты огнеупорных глин. Федор, конечно, не замедлил угостить Татьяну «Глинситро» и прошелся с ней через все фойе, показав, как он думал, всему городу свою невесту, а невесте — то, что он считал заслуживающим в городе.
Вот этот высокий, немного седоватый в висках, с мягкой походкой человек, который совсем не старается быть заметным, — секретарь горкома Асмолов Иван Евдокимович. Федор говорил о нем с уважением, но сдержанно и не считал необходимым высказывать свое личное отношение к секретарю. Это должно было показать Татьяне, что он начальство уважает, но и себя достаточно высоко ценит. В противоположность Асмолову, председатель горсовета Чижов был подвижен, говорил громко, он не ходил в общем потоке гуляющих, а стоял в окружении весело смеющихся людей и всем своим видом как бы говорил: я в этом городе хозяин всем домам и скверам, баням и транспорту и даже вот этому театру. О председателе горсовета Федор сказал коротко: «Хозяин города, но не хозяин своего слова». Что касается других, то в своих характеристиках Федор был еще более лаконичен: «Видишь, черный — горсобес. А этот хромой — образование. А вот в бурках — что кот в сапогах — лесосплав. Любит говорить: лес — дело темное, но выгодное». Но когда он увидел стоящего у окна низкорослого, тщедушного человечка, близоруко разглядывающего гуляющих по фойе, то заметил:
— Смотри, дока!
— Кто? — не поняла Татьяна.
— Плюгин Сидор Сидорович.
— Ты сказал — дока.
— Ну да, директор деревообделочного комбината, сокращенно — дока. Этот многих держит в своих руках. Пришлют из другого района проштрафившегося работника, так Плюгин туда съездит и все про него узнает. А потом встретит и намекнет: был-де там-то и там-то, велели вам кланяться... Этот далеко пойдет.
— Не Плюгин, а Подлюгин, — сказал Татьяна.
— Тише, услышит еще.
Они вышли из круга и остановились у огромного зеркала, поставленного в задней части фойе. Рядом какой-то толстый веселый человек, смеясь, рассказывал своим знакомым:
— Вот я вызываю этого цыгана и спрашиваю: «А ну, расскажи, как совершил кражу зерна из амбара?» А он мне отвечает: «Вот так, как вы сидите, гражданин судья, стоял амбар, вот там, где сидит прокурор, была привязана цепная собака, а где адвокат — стояла ветреная мельница».
Федор тихо сказал:
— Пойдем. Эти разговорчики до добра судью не доведут. И так уже раз его предупредили.
Они вошли в зрительный зал. В третьем ряду, в самой середине, были их места. И тут Татьяна обратила внимание, что Федор почти ни с кем не здоровается первым. Он лишь отвечает на поклоны и, видимо, считает себя не менее важной персоной в Глинске, чем сам секретарь горкома. Это были последние годы царствования послевоенной бедности, и королями в этом царстве считали себя те, кто знал, сколько прибыло в город сукна и штапеля, бумажных свитеров и брезентовых туфель на кожимитной подошве. Словом, короли управляли торговым распределением детских клеенчатых тапочек, шапок с заячьим верхом, брюк из чертовой кожи и прочих вещей, которые, если они случайно оказались тогда не проданными, и поныне лежат на складах в напоминание о царствовании последнего горторготдельского властелина Федора Ефремова.
Татьяна села на свое место и оглядела зал, знакомый, близкий и так много говорящий ее сердцу. И в спектакле выступит Дроботов. Что он думает о ней, что рассказал ему Сергей? И вот большой бархатный занавес раздвинулся.
Татьяна следила за действием на сцене и ждала выхода Дроботова. Он появился. Он произносил хорошо известные ей слова, он двигался на сцене, держал себя гордым человеком. Все было так же, как и раньше, когда он выступал в этой роли, и в то же время все его мастерство приобрело новую глубину и задушевность, и каждое его слово было таким проникновенным, что она потеряла ощущение грани между сценой и жизнью. Дроботов словно овладел какой-то необыкновенной естественностью, нашел свою правду чувств, ту правду, которая так волнует ее. Татьяне казалось, что глубина восприятия, ее волнение вызваны лишь мастерством Дроботова, его вдохновенной игрой. Но ее внутреннее волнение рождалось не только талантом актера и мастерством писателя, оно возникало также из глубины ее нового жизненного опыта. Если Дроботов стал лучше играть, то, бесспорно, Татьяна стала глубже воспринимать, тоньше чувствовать, и то, к чему раньше она оставалась равнодушной, теперь ее волновало. Есть мастерство сценическое и писательское. Но есть мастерство и зрительское. Оно также порождается жизнью. И Татьяна смотрела спектакль, волнуясь, наслаждаясь и чувствуя себя счастливой.
Занавес опустился. Забыв о Федоре, Татьяна бросилась за кулисы к Дроботову. Она столкнулась с ним у декорации балкона, где он только что играл. И снова между жизнью и сценой как бы исчезла грань.