— Вот именно, я в этом самом раскосполитизме не разбираюсь, но про Матвея я тебе скажу прямо: хотите — милуйте его, хотите — казните, был он мне за сына, сыном останется! Я его обучил, как лопату держать, и знаю, какой это человек.
— Ничего еще не случилось, Игнат Федорович.
— Ничего? Вот так ничего. На весь город человека ославили. И еще, Алексей Иванович, скажу: я в партийные дела ваши не мешаюсь, но мои дом — его дом, и оттуда мы с ним будем правду искать. — Игнат увидел Улю и, подойдя к ней, спросил: — Где Матвей? Ступай разыщи, пусть перебирается ко мне.
— Его с квартиры не гонят.
— Когда у человека такое случилось, должен быть на людях.
Уля что-то хотела возразить, но смолчала.
— Я пойду к нему, — сказала Татьяна.
— А тебя зачем принесло? — спросил Игнат, заметив наконец внучку.
— Мы с Улей.
— И без вас все сказано. Дайте человеку хоть воскресенье отдохнуть.
— Ничего, ничего, — сказал Сухоруков. — Садитесь, девушки. Я понимаю, зачем вы пришли.
— Матвей Осипов — мой жених, — смело и прямо смотря Сухорукову в глаза, проговорила Уля. — И я хочу знать, в чем его вина.
— Ни в чем, — ответил, не задумываясь, Сухоруков. — Ни в чем. Я его справку читал и считаю ее правильной.
— Выступление Дролева — подлость.
— Да, но беда в том, что есть подлости, которые трудно опровергнуть. В статье ничего не выдумано. Но вывод клеветнический. Надо опровергать подлую точку зрения.
— Но как это сделать?
— Пока не знаю.
— Ты, Алексей Иванович, не знаешь, так я знаю, — и Игнат решительно направился к дверям.
— Постой! — Сухоруков заставил его вернуться и присесть к столу. — Говори, что надумал? Кровь тархановская взыграла?
— Я этому Дролеву покажу, как хороших людей изничтожать.
— Во-первых, сегодня воскресенье и редакция закрыта, а во-вторых, тут такое дело, что правоту свою кулаками не докажешь.
— А человека невиновного в обиду давать — это правильно?
— Прежде всего нельзя пороть горячку, — сказал Сухоруков, пытаясь успокоить Тарханова. — Кое-что мне удалось узнать. Хоть статью писал Дролев, но материал прислан со стороны.
— По мне, все одно, — возмущенно отмахнулся Игнат.
— Нет, есть разница. Я выяснил, что в редакцию сначала поступило анонимное письмо за подписью группы рабочих... А это очень важно! Почему рабочие не захотели назвать своих фамилий? А может быть, никакой группы нет, а все писал один человек? И вовсе не рабочий. Ты, старина, понимаешь, к чему я все это говорю?
— Вот когда скажешь: «Не дам Матвея в обиду», я пойму, — решительно ответил Тарханов.
— Да ты пойми, чтобы не дать Осипова в обиду, мне надо доказать, что редакция поддалась на письмо, написанное в корыстных целях.
— Но при чем тут цель? — вмешалась в разговор Татьяна. — Редакция видела справку? Ведь так ни за что можно осудить человека!
Но прежде, чем Сухоруков ответил, зазвонил телефон.
— Я слушаю, — сказал Сухоруков и протянул руку за карандашом. — Да, читал... Мое мнение? Думаю, что редактор газеты, испугавшись, как бы его не обвинили в космополитизме, поспешил увидеть космополитизм там, где его нет... Что, что? Не может быть! А кто эти люди? Опять группа рабочих? В редакцию написала группа, к вам тоже группа... Теперь для меня все ясно. — И, повесив трубку, он повернулся к Игнату. — С прокурором говорил. Он тоже получил письмо. И тоже от группы рабочих. Но с другой песней. Неспроста Осипов раздувает дело Князевой. Хочет набросить тень на коллектив огнеупорщиков.
Сухоруков рассмеялся.
Ульяна резко поднялась.
— И вам весело?
— А почему бы нет? — ответил Сухоруков. — Теперь для меня ясно, что в обоих случаях автор один и тот же. Мало этого: автор не кто иной, как подпольный фабрикант фотооткрыток... Разве это не обнадеживающе? И еще: я считаю неудобным плакать, когда на душе весело, но когда на душе больно и горько, то, честное слово, иной раз полезно и посмеяться.
— Но кто же этот собачий сын? — спросил Игнат.
— Поищем, так найдем, — уверенно произнес Сухоруков. — Хотя искать будет нелегко.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Василий с Сандой уехали в октябре по дороге, осыпанной багряными кленовыми листьями и покрытой на лужицах тонким прозрачным ледком. До отъезда из проданного дома оставался месяц, а нового жилья Тархановы еще не имели. Конечно, Игнат без особого труда мог бы найти комнату в Раздолье, но жить квартирантом там, где все напоминало бы о прежней самостоятельности, не хотелось, и он искал жилье на заводской стороне. Найти же что-нибудь подходящее было нелегко. То комнаты маловаты, то надо было ходить через хозяйскую половину, то кухня была тесновата, а ведь Игнат, главным образом, подбирал такое жилье, чтобы Лизавета могла быть хоть немного независимой и хлопотать, как ей хочется, у своих чугунов. Никогда еще Игнат не жил под чужой крышей. У него был свой дом в Пухляках, и он построил свой дом в Глинске. Даже в самые трудные годы, когда он был беглецом, он нашел себе пристанище в халупе Лизаветы. Но он не жалел потери приобретенного и не испытывал никакого желания вернуть потерянное. То, что когда-то казалось ему самым необходимым, теперь представлялось совершенно излишним. Вот только бы не очень низкий потолок был, а то ночью бывает трудно дышать. А так — не все ли равно, чья фамилия красуется на жестянке, что прибита к углу дома.
И здесь ему на помощь пришел человек, о котором он как-то забыл в эти послевоенные годы. Им оказался давнишний его знакомый, механик Петр Петрович Одинцов, который, вернувшись после войны в Глинск, ушел на пенсию и теперь по-прежнему жил в своем доме на Буераках. Когда был построен этот дом, вряд ли знал сам Петр Петрович. Одноэтажный, с двумя пристройками, он был когда-то приспособлен для жилья тех первых огнеупорщиков Одинцовых, которые положили начало керамическим заводам в Глинске. Может быть, их было три брата, а может быть, отец с двумя взрослыми сыновьями. Но с той поры все Одинцовы жили в этом доме. Воевал в гражданскую войну Петр и после войны сюда вернулся, воевал в Великую Отечественную войну его сын и тоже сюда вернулся. Шли годы, за это время Глинск разросся. Он поднял над Мстой кварталы и целые улицы новых домов. Рядом с ними хибары Буераков казались невзрачными и дряхлыми. И все же потомственные керамики продолжали жить в отчих халупах, носить воду из колодца и мыться не под душем в белых ваннах, а ходить в баню, где к тому же иной раз приходилось стоять в очереди в ожидании свободного шкафчика. Новые дома заселялись пришельцами из деревни. Но обитатели Буераков не очень-то жаловались и сетовали. Их убедили, что новожилы Глинска в жилплощади нуждаются больше, да и многие просто не хотели покидать поколениями обжитые места, где все как бы подчеркивало их рабочую знатность и преемственность старых династий, и съезжали из старых домов при крайней необходимости. Конечно, не последнюю роль в этой приверженности к своей старой халупе играло то обстоятельство, что все-таки в ней человек был сам себе хозяин, он не мешал соседям, и соседи не мешали ему.
Вот сюда, на Буераки, в одну из пристроек одинцовского дома и переселился со своей небольшой семьей Игнат Тарханов. Он как бы попал в другой город, в другую жизнь. В отличие от Раздолья, на Буераках жили основательней, хотя почти никто тут не держал коров и не торговал овощами на базаре. Здешние люди не имели земли, никогда не вели крестьянского хозяйства, и в то же время они выращивали свои сады, ухаживали за яблонями с тем же чувством радости, с каким когда-то он выращивал свою Находку. Бывало, наглядеться не мог на резвого, стройного жеребенка, думал лишь о его красоте и чувствовал, что из глубины души вот-вот вырвутся такие хорошие слова, которых никто, кроме него, не знает. Все в жизни Буераков как-то устроено было лучше. В семьях не было того, чтобы один залетел в поднебесье, а другой сидел за тюремной решеткой. Тут сыновья шли дорогой отцов, обгоняя их на этом пути. Тут не все равно было, где работать дочери — на комбинате или поступить куда-нибудь в артель. В жизни детей невидимо присутствовали отцы и деды. Их жизнь во многом определяла профессию потомков. И никто из этих потомственных рабочих людей не бил себя в грудь: «я рабочий класс», как это часто, бывало, он слышал в Раздолье, где у этого самого рабочего класса еще на сапогах навоз не просох. И тут по ночам стояла тишина. Разве посмел бы внук какого-нибудь знатного горнового идти по улице и орать пьяные песни? Да чтобы его пьяным не увидели, парень пробирался домой через сад, уже трезвея от одной мысли, что он может попасться на глаза деду. И ни один вор не селился здесь на постоянное жительство, а заглянуть сюда из другой части города опасался и подавно, хотя никто не закрывал дверей на тяжелые замки, не держал овчарок и не стоял над Буераками в ночи собачий перебрех.