Ефремов сказал:
— Зачем же ссылать туда? Объявили бы набор. Так и так, город будет, водопровод, в доме нужник. Тысячи согласились бы.
— Ты бы не поехал, хоть по нужде бегаешь в огород, — ответил Сухоруков. — А оставить тебя в Пухляках нельзя.
— Сорок лет прожил, никому вреда не сделал.
— Это как на жизнь твою посмотреть.
— Известно, как вы смотрите, — насупился Ефремов. — Только себе же вред делаете. Без нас, крепких мужиков, колхоз не наладится. Думаете, убрали меня, поставили председателем Тараса — польза будет? Нет. Какой Тарас председатель, ежели век на земле маялся, а доброй коровы заиметь не смог? Значит, нет в нем настоящего таланта к земле. Так всякий думает. Тарас скажет слово, а ему поперек — десять. Кто в лес, кто по дрова побредет. Вместо колхоза одна разноколхозица получится. А в слово крепкого мужика всякий поверит и ослушаться не посмеет.
— Только неизвестно, какое слово скажет крепкий мужик. — Сухоруков оттянул ремень портупеи, поправил маузер. — Вот в девятнадцатом году на Тамбовщине он такое слово сказал — сразу словно из-под земли банды стали объявляться. Верно говорю? По правде отвечай!
— Ни за что вы нас обидели, — уклонился от прямого ответа Ефремов. — Что вам сделали бабы наши, детишки?
— Лес рубят — щепки летят. Тут уж ничего не поделаешь, — ответил Сухоруков и в эту минуту почувствовал, что где-то в глубине души шевельнулось сомнение: а может быть, верно, не стоило выселять? Советская власть не такая слабая, чтобы вот эти люди осмелились пойти против нее. И хотя только что он сам говорил Ефремову, что неизвестно, какое бы еще слово сказал крепкий мужик, все же живое человеческое горе было сильнее рассудка. Может быть, достаточно было бы для острастки выслать пяток-другой богатеев?
И вдруг, словно желая ответить на его раздумье, к Сухорукову протиснулся Филипп Крутоярский. Он оттолкнул плечом слезливого, вызывающего жалость Ефремова и с какой-то особой бесшабашностью выкрикнул лихо и задорно:
— Хочешь правду знать, начальник? Только уговор! За правду мне ничего не будет. По рукам? А правду я тебе скажу, чтобы ты не думал, что все мы вроде Ефремова — слезой прощение вымаливать думаем. Так вот тебе моя правда. Не против колхоза мы. Нет! Вы загоняли мужиков в колхоз, а мы пуще того старались. И еще неизвестно, кому от колхозов конец был бы: вам или нам. Вы думали: вот он, колхоз, — ликвидируем кулака! А мы думали: вот он, колхоз, — соберут нам мужиков недовольных, а мы во главе станем да по вам вдарим! Не вышло. Упредили вы нас. А ежели бы годок еще дали нам в деревнях наших пожить — не ты бы нас в Хибины вез, а мы бы таких, как ты, туда отправили. Вот тебе и вся правда. — И, уже не с лихой бесшабашностью, а с нескрываемой ненавистью взглянув на Сухорукова, Крутоярский резко повернулся и зашагал к своим саням. Сухоруков шагнул следом и, откинув руку к кобуре маузера, крикнул:
— Стой!
Крутоярский обернулся и спокойно выдержал пристальный взгляд человека, который мог сгоряча его пристрелить.
— Не понравилась правда?
— Понравилась.
— То-то за пистолетом тянешься.
— Это по привычке, когда с такими имеешь дело. Я тебе за правду спасибо хотел сказать.
— Да так ли? — усмехнулся Крутоярский. Теперь, когда ничто ему не угрожало, он почувствовал дрожь в ногах. — За что спасибо-то?
Сухоруков вспомнил свою недавнюю жалость вот к этим людям, которых вез в Хибины, и из боязни, что Крутоярский обнаружит его человеческую слабость, сказал куда-то в сторону, молчаливому, хмурому лесу, поднимающемуся над голубыми, но уже тронутыми мартовским солнцем снегами:
— Тебе это не положено знать. Вот пройдет десять, двадцать лет, тогда другое дело. А пока моя душа для тебя военная тайна.
Еще было светло, когда въехали в небольшую деревню. Неожиданно раздалась команда:
— Обоз, стой!
Игнат придержал Находку, оглянулся и увидел совсем близко от себя Сухорукова. Навстречу из заулка выскочил бородатый мужик в залатанном домотканом пиджаке, в рваной заячьей шапке, с винтовкой на ремне.
— Кто тут старшой у вас? — крикнул мужик.
— Я.
— Товарищ Сухоруков? Принимай раскулаченных! Тридцать душ, пятнадцать подвод, десять коров. — И, осклабившись, лихо закончил рапорт: — Все сполна!
Сухоруков рассмеялся. Мужик чем-то напоминал ему скомороха. Бесшабашный, веселый, любящий выпить и побалагурить. В каждой деревне есть свой придурок, над которым все смеются, и свой весельчак-балагур, который над всеми смеется. Но прежде чем инструктор райкома успел спросить, где раскулаченные, с низины реки послышалось голодное коровье мычание и следом, сквозь этот рев, донесся истошный крик. Придерживая кобуру, Сухоруков бросился к реке. И остановился, словно мгновенно вмерзнув в ее береговой припай. За плетнем, отделяющим заулок от огорода, он увидел прокопченную низенькую баню, вокруг бани стояли привязанные к саням коровы, сани в свою очередь образовывали новый круг, и поднятые к небу оглобли, казалось, тоже взывали о помощи и милосердии. Сухоруков крикнул подбежавшему к нему мужику:
— Что за люди в бане?
— Наши, раскулаченные.
— А почему крик такой?
— У каждого свое, — спокойно ответил мужик. — Коровы со вчерашнего дня не кормлены, а люди характер свой показывают.
— Ты мне голову не дури, — прикрикнул Сухоруков. — Какой такой характер?
— Известно, кулацкий, — развел руками мужик. — Их кулацкое степенство к хоромам привыкши, а я их в баню запер.
— Тридцать человек в баню?
— А что же? Они нашего брата, бедняка, всю жизнь в черный угол загоняли, мы-то терпели?
— Да ты понимаешь, что говоришь? — возмутился Сухоруков. — По-твоему, мы высылаем кулаков — мстим им?
— Баш на баш!
— За твой баш мало тебе башку оторвать. Немедленно развести людей на постой, накормить, и перед дорогой пусть отдохнут. Понятно?
— Ваше дело приказывать, наше выполнять.
— И выполняй, если не хочешь пойти под суд! Ведь надо же такое людям устроить. Баш на баш...
— Это я к слову, — сказал мужик, сдвинув на глаза свою заячью шапку. — Я ведь не по злобе. Так уж вышло. На тридцать человек я один. А ежели кто сбежит — кому отвечать? Мне! Вот я и загнал их в баню. Зато каждой семье корову дали. Тоже понимаем — как без коровы?
Сухоруков прервал:
— А ну тебя. Выводи людей! — И, увидев двух подошедших конвоиров, сказал: — Останьтесь здесь. К утру доставите людей на станцию.
— С коровами? Чудной народ мужики!
— Коров передадите здешнему колхозу, — сказал Сухоруков. И, повернувшись, быстро зашагал по проулку. Ошеломленный, растерянный и бессильный понять все виденное им в речной низинке. Зачем эта жестокость? Кому она нужна? Она лишь способна оттолкнуть людей от великого дела. И чувствовал себя виноватым. Надо было все предусмотреть: движение обоза, кому поручить конвой и где ставить людей на постой в случае вынужденной задержки. Он вспомнил слова конвоира о мужиках и подумал: все по-деревенски, по-мужицки получилось, а не по-партийному. Сухоруков вышел на середину улицы, некоторое время молча наблюдая, как задами деревни разводят по домам недавних обитателей бани, и крикнул спешившейся охране обоза:
— По коням!
Обоз раскулаченных двигался медленно. Последняя остановка на ночь предполагалась в пяти километрах от станции Мста. А там с рассветом — в поезд. И прощай-прости, поехали! Собственно, прощаться было не с кем. Разве что Тарханову со своей Находкой. Совсем стемнело, когда Ефремов вылез из саней и, подойдя к тархановскому возку, негромко сказал:
— Сойди-ка, Игнат, есть разговор.
Когда Игнат спрыгнул на обочину, наехавший конвоир крикнул:
— Не было команды на разминку.
— По малой нуждишке мы, — ответил Ефремов. И, распахнув тулуп, тихо проговорил, когда верховой скрылся в белесой темноте зимнего вечера: — Слушай, Игнат, бежать надо, пока и нас в какую-нибудь баню не загнали.
— Пристрелят еще.
— Все лучше, чем помирать неведомо где. А еще хуже Хибины. В этих Хибинах по полгода солнца не бывает. Ты не слушай Сухорукова: работа, город построят. Как бы не так. Тут один конвоир проболтался: люди мрут там. Себя не жалко, так подумай о Ваське своем, о Татьяне. На сносях молодуха.