Гостей встретил сам Семен Петрович Чухарев и его жена Марина, высокая худая женщина. В бледно-зеленом платье, с маленьким болезненным личиком, она напоминала непомерно вытянувшуюся картофельную ботву. Как и предполагала Лизавета, их сначала провели на огород и в сад. Чухарев останавливался около каждой грядки и каждого деревца, подробно, словно на экскурсии, объяснял, что и как у него произрастает, и не спускал глаз с Татьяны: еще что-нибудь сорвет, еще что-нибудь помнет.
Игнат с грустью смотрел на своего земляка. Сколько лет учился, был советчиком для целого района, и вот тебе на — спрятался на своей усадьбе, что мышь в норе. Конечно, он, Игнат, тоже сбился со своего крестьянского пути. Да ведь эта беда не по его вине. Так обернулось. А Чухарев сам ушел от земли.
— Что скажешь, Игнат Федорович, ничего усадебка?
— Прибыльная, — не без иронии ответил Тарханов.
— Цены нет! Рублем не измеришь, на весах не взвесишь. Крепость! Чуешь, крепость. За ней профсоюзу меня не достать, тут я душе своей волю даю. Над каждой грядкой умиляюсь и плакать готов. Ведь чего у человека нет, о том он и мечтает. И не отнимут эту маленькую собственность. Пока бедны — будут у нас и садочки, и огородики. Бедность наша — утешительница наша!
— Мудрено говоришь, Семен Петрович.
— А ты знаешь, какая разница между дураком и умным? Что умному ясно сегодня, дураку — через две недели.
— Бывает и так, — рассмеялся Тарханов. — Умные в дураках ходят.
Гостей позвали к столу.
Чухарев поднял к небу свои голубые навыкат глаза и произнес торжественно:
— Все в бога верят. Только одни молятся ему в церкви, а другие — на кухне. Кто поглупей — прикладывается к иконе, а умный — к бутылочке. Ну, так — господу богу помолимся.
Началось угощение. Вино, рыба, пироги, ягоды. Хозяин щедро наливал водку. Зорко смотрел, чтобы не отставал Игнат. Но Тарханов был не из тех, кто отказывается от лишнего стаканчика. Тем более сегодня, когда ему захотелось поговорить по душам со своим земляком.
— Семен Петрович, а не скучно тебе жить?
Чухарев был уже изрядно пьян. Но он сразу понял, на что намекает гость. Что ж, он ответит. В своем доме да стесняться?
— Наука, агрономия. А помнишь, что я тебе, Игнат Федорович, говорил, когда ты пришел наниматься на завод? Правда, сам ты тогда от меня кое-что утаил. Но я понимаю и не в обиде на тебя. А я сказал тогда, как думал. В колхозе науки нет и быть не может. В Пухляках почва поспевает в середине мая, а тебе кричат: сей в конце апреля. — И вдруг, привалившись грудью к столу, выкрикнул: — Все это ерунда! Наука, ранний сев! Нельзя без раннего сева. Если дать каждому колхозу волю — будут сеять до июля. И наука есть в колхозе... Но я ушел и не вернусь туда. Ты вот коня своего взял, и то чуть всей жизнью не ответил. А я агроном. Моя ответственность побольше. И я не стыжусь своей трусости. Еще неизвестно, в чем сила человека — в трусости или смелости?
— Смелые города берут, — рассмеялся Игнат, не совсем понимая, как это может быть сила в трусости.
— Берут, да не входят в них, — не задумываясь, ответил Чухарев. — А входят трусы. Ихтиозавры, могучие, смелые великаны, погибли. А обезьяны остались. Да еще вывели из себя человека. Почему так? Да потому, что обезьяны были трусливы, они даже боялись тронуть такую, как и они, обезьяну. А ихтиозавры друг друга уничтожили. Выходит, слабые выживают и потомство, подобное себе, творят. А сильные погибают и потомства после себя не могут оставить. Ты про теорию Дарвина слыхал? Борьба за существование, сильные выживают. Чепуха! Слабые выживают. Которые трусливы, которые понимают, где голову сложишь и ноги где тебе оторвут. Вот это понимание и есть настоящая сила. А храбрость, трусость — все это выдумали те, кому выгодно, чтобы за них голову сложил другой. Я тебе так даже скажу — храбрость трус выдумал. Ей-ей.
— Постой, постой, Семен Петрович, — перебил Игнат. — Зачем ты сам себя обижаешь?
— Я мудрость жизненную познал.
— У нас в Пухляках юродивый Кузька был — помнишь? Он на церковь лепту собирал. Так тоже, бывало, говорил: убожеством своим всевышнему служу.
— Так это же замечательно, — пьяно воскликнул Чухарев. — Сам убогий, слабый, а поднимается до самого бога. До небесных вершин.
— Мне тебя не переговорить. — Игнат вытер пот с разгоряченного лица и расстегнул ворот рубахи. — Я, брат, тебе только одно скажу. Тяжелее всего жизни бояться. И про силу скажу. Вот в цехе беру рубильник, включаю, и этакие громадины мешалки послушны мне. Вращаются, глину перемешивают, чудище живое с руками. И кругом моторы на тысячи киловатт. И всему я указчик! Я, Игнат Тарханов! Человек! Не то. Рабочий человек!
Чухарев громко рассмеялся.
— А я иль не рабочий человек? И Афонька Князев тоже. Он Раздолье по ночам сторожит. А ты Крутоярского не забыл? Кулак, торговец! Так мне рассказывали, сначала в Хибинах санитаром работал, а потом на добычу пошел. И кем? Бригадиром проходчиков. Стало быть, хоть у черта на куличках, а тоже рабочий класс!
— Ну и что же с того? — спросил Тарханов, не подозревая ловушки.
— А этот Крутоярский только и ждал, чтобы Советской власти шею свернуть.
— А Советская власть могла ему шею свернуть, да вот решила — лучше в другую сторону мозги его повернуть.
— Ничего ты, Игнат, не понимаешь, — пьяно отмахнулся Чухарев. — А хочешь, я тебе такое скажу, что сразу все тебе станет ясно? Так вот, как ты думаешь обо мне? Испугался ответственности перед Советской властью Чухарев? Боится — не справится где-нибудь там в сельсовете или районе? Ну что же, в этом есть правда. Но не вся. Знаешь, что для меня самое страшное? Лицом к лицу с мужиком столкнуться.
— Сам из мужиков и мужика испугался?
— Он словно пчела из потревоженного улья. Мечется, сам не знает, куда летит, норовит тебя ужалить.
— Пчела, которая жалит, погибает.
— А рой?
— Его надо огрести. Пчела не для того живет, чтобы жалить человека, а чтобы в соты мед собирать.
— Пчелы, соты... А почему эти пчелы не хотят мед собирать?
— Многие уходят из деревни, это верно, — согласился Игнат.
— Один уходит, другой бежит, — торжествующе сказал Чухарев. — Только не думай, что я это говорю к тому, мол, некому будет на земле работать. Тут, как говорится, волос хватит на много драк. Не скоро еще деревня облысеет. Тут другой оборот. Мужик, который не хочет колхозов, становится рабочим? Становится! Так сказать, ведущим классом. Вот тебе и диктатура пролетариата. Да случись что-нибудь, он, этот пролетариат, себя покажет. Ну, не смешно ли? Диктатура пролетариата. А какого? Который не признает колхозов! А что без колхозов Советская власть?
Чухарев торжествующе оглядел стол. На него прямо в упор смотрел Одинцов. Ишь ты, задело! И пусть. Не всякому механику дано понимать такую диалектику жизни. Это был молчаливый вызов Одинцову. Он принял этот вызов и сказал:
— Вы думаете, диктатуру осуществляет тот, кто вчера пришел из деревни? Нет, его сначала перевоспитывают. Пусть прежде сам понюхает, что такое диктатура рабочего класса.
— Пролетарский котел, — хмыкнул Чухарев. — Переварим крестьянскую массу. Щи сварить, и то нужно время. А человек не капуста.
— Мы и не думаем сделать это за два часа.
— А вдруг завтра война? — выкрикнул Чухарев. — Нет, ты, механик, не думай, что я против. Я только хочу, чтобы Игнат понял, почему не по душе мне работать агрономом. Меня сейчас вот нет-нет да кто-нибудь из старых знакомых и попрекнет: «А помнишь, Семен Петрович, как ты учил мужика богатеть?» А что мне скажет мужик, да и тот же ваш рабочий, ежели вдруг мужик вернется на свою полосу, а там нет ни его коня, ни его гумна? Он ничего не скажет. Но кол возьмет да этим колом меня, агронома, по темечку: это ты, сукин сын, со своей башкой колхозы придумал?
В сенях послышались голоса, и в раскрытых дверях Игнат увидел Ефремова, его жену и детей: дочь Ульяну, чуть постарше Танюшки, и сына Федора, мальчонку лет восьми, который остался в сенях и оттуда смотрел на всех с хмурым любопытством. Татьяна на девочку не обратила внимания, а подошла к мальчику и спросила: