— Половину из этих марок я и не пробовал…
— Итак, в присутствии свидетелей я вам отказываю в жилплощади, то есть тут вы не имеете права жить.
Нарбут закурил, кашлянул, обнял накрытые одеялом колени и стал тоненько смеяться:
— А я уж подумал, что вы принесли мне премию за хорошую работу… Будьте спокойны, сегодня вечером отчаливаю. По собственному желанию. Пожалуйста, не заслоняйте солнце, я встаю и — имейте в виду — я голый. Раз уж вы испугались голой девушки, то от моей наготы вас может хватить паралич.
Касперьюст вышел огорченный, что не удалось никого уволить. Стоит ли после этого работать директором?
Нарбут встал, прибил к раме большой картины куски пробок от винных бутылок, в которых, слава богу, недостатка не было, настлал на них лист картона, все тщательно упаковал и отнес на квартиру Боки. В Риге он договорится насчет машины с другими художниками и отвезет "Азанду", охраняемую и воспетую, как Мону Лизу. Может, это и была его Мона Лиза.
Азанда задвинула стеклянное окошечко киоска вывеской с надписью "Санитарный день". Затем они вместе с Нарбутом, босые, двинулись вдоль берега реки вон из города.
— Ты уезжаешь…
— Я уезжаю…
— Я остаюсь…
— Ты остаешься… — ответил Нарбут. Их глаза были так близко, что любая ложь была бы видна.
— Зимой пойду продавщицей в галантерейный отдел. Третьего января мне будет уже двадцать лет… — Глаза Азанды наполнились слезами. — Там меня, может быть, быстрее заметит какой-нибудь принц…
Нарбут молчал и пальцем вытер слезы с уголков ее глаз. Азанда, возможно, ждала, чтобы он сказал: "Я и есть тот принц!" Но ему было на тринадцать лет больше, лицо его походило скорее на Кенциса с иллюстраций Бренцена, чем на журнального принца, к тому же была у него и разведенная жена, которая когда-то сказала ему: "Пиши большие картины, и денег получишь больше!" Азанда не сомневаясь доверила ему все, даже свою наготу, и он не мог ей лгать.
— Я зимой приеду и куплю у тебя белую-белую рубашку..
— Ты… Ты знаешь меня… и не высмеивай меня… — Азанда прижалась своей щекой к его щеке. И обе щеки сделались мокрыми.
— Милый белый зайчик… — Нарбут, вздохнув, бережно целовал девушку. Всю.
В сумерках Нарбут отправился на последний рижский автобус. Через плечо на ремне — ящик с красками, в руке угловатый узел с летними работами. Азанда несла его ручную сумку. Багаж шофер поместил в брюхо "Икаруса". Картины Нарбут положил на сиденье и вышел проститься. Они зашли за автобусную будку Азанда накинула на волосы длинную прозрачную макового цвета шаль, как тогда во дворе Свикене под сиреневым кустом, когда, голая, с печальной улыбкой, предвидя скорое расставание, послушно опустилась на колени на красную бархатную скатерть Свикене и долго смотрела на Нарбута. Целых три дня, пока он как одержимый размахивал рукой в воздухе, бегал три шага вперед и назад и с кистью, как с рапирой, нападал на холст.
Азанда опустила глаза.
— Дарлинг, возьми от меня на память. Только, пожалуйста, прошу тебя, не смейся… — И положила что-то ему в карман.
— Я буду плакать, — отшучивался Нарбут.
— Не плачь, раз я не плачу… Помня о тебе, я боль-ше никому никогда не скажу — "дарлинг". Если нужно будет… то скажу другое слово, а последнее "Дарлинг"… тебе. И прошу тебя, очень прошу, не продавай меня, ту картину не продавай никому. Если тебе очень понадобятся деньги, напиши, но не продавай.
— И музею тоже нет?
— Разве что музею… если купят. Но лучше все же не надо, потому что говорят, будто они хранят картины в подвалах..
— И выставляют только после смерти, на выставке в память… Ты права: в подвалах музеев упрятано много славных девушек.
— Посадка! — окликнул их шофер.
У автобуса Азанда еще раз поцеловала Нарбута в щеку, хотя знала, что завтра об этом будет говорить весь город.
— Чао! — сказала она.
— Чао, белый зайчик…
Окно автобуса по дороге сюда было забрызгано дождем, и каждый из них помахал рукой, слабо видя друг друга.
— Как сквозь время… — вздохнул Нарбут и вытащил из кармана жетон "Jamaic Aeres" с надписью "Вы можете получить от меня почти все", который положила туда Азанда. И Донат Нарбут стал думать, что на свете, может быть, все же существует любовь. Хотя бы до тех пор, пока свеча горит, и все же в тот миг — настоящая.
Пока Бертул в доме культуры подписывал акт капитуляции на бумаге, агент его художественного салона Алнис Мелкаис свою капитуляцию осуществлял ножницами и бритвой. Он схватил левой рукой бороду, которая, перепутавшись как в ручье струи воды, лилась со щек на грудь, и — стриг правой… Через полчаса эта жатва была завершена. Нельзя сказать, что он благодаря этому стал моложе, но зато определенно сделался мрачнее. Покрытые бородой впадины на лице теперь выглядели как болезненно белые пятна: Скорее на солнце!
Мать Скродерена звала кур. Алнис поздоровался. С кислым выражением на лице она лишь кивнула головой и протянула руку с письмом. Даже не удивилась, что у Алниса нет бороды. Наверное, думает, что повыдергали в драке. Отказ в жилье? По заслугам, нечего и спорить.
— Знаю… виноват… Завтра уеду.
Мать Скродерена не ответила ни слова.
Алнис разглядывал конверт. Почерк матери! Так-то и так. Отец, мол, вообще-то не против волос и бороды, только против крайностей… У отца завтра день рождения.
Алнис понимал, что старому Мелкаису жилось не сладко, если жена за завтраком и за ужином, наливая кофе, жужжала в ухо: "Так вот со своей старомодностью ты и сына прогнал… Сейчас же попроси прощения!"
А что теперь? Бертул, конечно, будет делиться с ним последней горбушкой хлеба, но скоро и той не будет.
После обеда Бертул вернулся, слегка попахивая пивом, и прилег на тахту. Алнис присел рядом с ним. Комнаты после вчерашнего ночного шквала опять были чистыми, и дорожка из конских попон уютно соединяла оба помещения.
— Не надо было вчера впускать учительницу по истории и этого коновала, — начал Алнис.
— В следующий раз, лет через десять, обязательно не пустим, — согласился Бертул. — Самое обидное то, что я тебя обманул, — ни шиша не заработали.
— Да не ТЫ, крестный, виноват: Зислаки нас крепко околпачили. Сегодня вечером еду домой. У отца завтра день рождения.
Бертул присел и вытащил шикарный, достойный более зажиточного человека кошелек:
— У меня еще есть… выдали остаток зарплаты… и остатки после вчерашнего кутежа. Пятьдесят шесть. Возьми двадцать восемь.
— Мне же… только на дорогу. В Риге мне обещано место в реставраторах гипсовых амурчиков.
— Бери, когда дают! Бедному легко быть честным. Было бы у меня пять сотен, я дал бы только пятерку.
Пиво помогло Бертулу преодолеть тяжелые переживания, и он вскоре погрузился в привычный со времен туберкулеза послеобеденный сон. В полусне он вспомнил слова Хемингуэя: "Во сне он видел львов…"
Алнис потихонечку сложил манатки в старомодный кожаный чемодан, надел котелок и на цыпочках вышел. Киоскерша заметила, что у него сегодня не хватает бороды. Наверное, правда, что ночью над Скродеренами дрались, пока не явился Липлант и всех дубинкой не выгнал в окно. Алнис дошел до знакомой копны на обочине дороги. Там его ждала Инта. На сей раз они спрятались за копной. Инта сияла от гордости — Алнис послушался ее, сбрил бороду! Ах, прекрасное чувство женской власти, начало и конец любви…
— Сядь, теперь я могу прильнуть к тебе щекой…
Они сели, и спины шурша погрузились в сено.
— Знаешь, я тебя не буду звать по имени, а по фамилии, потому что твоя фамилия звучит как-то так… исключительно, как говаривал Касперьюст. Зилите!
— Знаешь, когда ты первый раз приехал в Пентес и в пруду мыл цыплят, я сразу поняла… что ты не такой, как другие…
— Да, другие цыплят не моют, — согласился Алнис. — Но если… меня забреют в армию и волосы тоже снимут? Тогда я уже не мог бы показываться тебе на глаза.