В звонке они не нуждались — ступеньки под шагами одного посетителя за другим долго и жалобно скрипели. Первым пришел Бока, который в честь такого торжественного события надел пиджак и теперь вытирал пот. Эта августовская суббота была такой жаркой, что на полях от сухости стебельки ржи даже ломались, Бертул открыл в салоне окно. От Заречья, как от отдаленного негритянского поселка, доносились приглушенные удары барабана и гортанные выкрики хриплого голоса: Биннии без расчета на вознаграждение заботились о музыкальном оформлении салона.
Бока прежде всего осмотрел работы Нарбута, пощупал свой маленький подбородок:
— Если не больше, то вы по крайней мере не лжете. Дай бог, чтобы вас не постигла обычная судьба художников, когда самомнение растет быстрее мастерства, — и, добродушно улыбаясь, посмотрел на Нарбута.
Тот сначала нахмурился, нахохлив густой чуб, так что вздыбленные волосы подались вперед, но тут же опомнился, потому что от Боки веяло истинной доброжелательностью, о которую разбивалась всякая дерзость.
— Это… это задача всей жизни художника. За несколько лет ее не выполнишь, — проскрипел Нарбут, закурил и начал страшно кашлять.
Так, высунув голову в открытое окно, он продолжал кашлять, пока не пришли следующие посетители: Касперьюст, Шпоре, Пакулис, Мараускис, Кергалвис, ветврач Спилва, румяный, полный, у которого кровяное давление выдавило даже волосы из кожи на голове, несколько учителей, Андрис Скродерен, Зислаки, какие-то работники райпотребсоюза, врач Симсоне тоже. Она остановилась недалеко от Нарбута, временами бросая на него тревожные взгляды. Сзади мелькнул гладкий, блестящий лоб Шепского. Вошло еще несколько человек, биографии которых Бертул не знал. Он посмотрел на часы.
— Мы, слава богу, не англичане, но тем не менее постараемся быть точными. В связи с известным решением на собрании друзей природы и истории, мы заложили основы небольшого салона для обозрения исторических и художественных предметов… Этим собранием мы, по существу, присоединяемся ко всемирному движению за возвращение к своим истокам в природе и в истории, потому что иной раз, гоняясь за индустриальной серийной продукцией, убегаем слишком далека от тех вещей, к которым прикасалась подлинно творческая рука народа и от которых веет дыханием истории. Прошу, ознакомьтесь с экспонатами. Если пожелаете что-то приобрести, договоримся в индивидуальном порядке. — Бертул с достоинством поклонился.
Из рессорной коляски послышалась "Песенка венского извозчика", будто кто-то там сидел и наигрывал на мандолине. Это Алнис отпустил пружину музыкального ящика. Коляска сама по себе сразу вызвала интерес, но покупателей не объявилось, потому что ни у кого не было лошадей и никто так сильно не любил старинные вещи, чтобы выбросить в сарайчик две кровати, а вместо них втащить в дом рессорную коляску. Зато музыкальным ящиком сразу заинтересовался ветврач Снилва, ужасно потевший в белой нейлоновой рубашке.
— Даю пятьдесят, — сказал он. — Подарю племяннику-крестнику на свадьбу.
Бертул покачал головой:
— Уже давали три сотни. Так что — от трехсот и выше…
— Тогда я отступаю… Куплю радиолу за сто двадцать…
А что иное мог сказать скотский врач? Радиолы можно достать в любом сельском магазине, а эдакий инструмент с металлическими пластинками единственный во всей Лифляндии. Ничего, его унесут Зислаки, которые верят Бертулу — знатоку современного стиля жизни. А Зислаки тем временем приблизились к Нарбуту, узкие глазки которого время от времени расширялись от кашля, как у совы. Поблизости от него стояла и Симсоне, которая неоднократно, при Зислаках, утешительно повторяла:
— Пока еще не надо думать о худшем… Не будем думать о худшем…
Нарбут, откашлявшись, прерывисто отвечал!
— Меня… в туберкулезном диспансере уже предупреждали… не загорать… а то конец.
— Еще не будем думать о худшем… — Симсону в ответ протянула Нарбуту свой носовой платочек, который тот приложил к губам.
Зислаки попросили Симсоне на пару слов в соседнюю комнату:
— Вы думаете, что художник… как говорится… может умереть?
Симсоне несколько раз вздохнула:
— Как вам сказать… от туберкулеза умирают даже в наши дни. Особенно если застарелые каверны, если много загорать…
Зислаки поняли: врач никогда перед смертью ясно не скажет, что человек умрет. Но если художник умрет, его картины сразу повысятся в цене. Разве мало в газетах об этом написано?
Зислака тут же подошла к несчастному Нарбуту, тряхнула кудрями своих волос в стиле Бидермайера и сочувственно спросила:
— Сколько вы просите за картину?
Нарбут откашлялся в окно:
— "Речной мост с подводой" — двадцать пять, "Продавщица гладиолусов" — тридцать, "Уличный фонарь ночью" — двадцать пять..
— Итого восемьдесят. Я не знала… У меня с собой только семьдесят пить.
— Мне теперь все равно. Можно и за семьдесят пять… — Нарбут от счастья прижимал ладонь к сердцу и в честь Зислаков закашлялся еще раз.
— Вот деньги…
Не пересчитывая, Нарбут сунул их в карман брюк:
— Спасибо… Пойдут на гроб. Помощник Сунепа вам упакует их.
Алнис незаметно убрал эскизы Нарбута, завернул их в бумагу, и Зислаки, улыбнувшись друг другу, покинули салон.
— После смерти Нарбута мы их продадим музею по сотне за штуку!
Устав от кашля, Нарбут прилег в комнате Бертула на шезлонге, закурил и стал про себя насмехаться над присутствующими:
— Тут не только овцы, но есть и бараны. Дай бог таким дурачкам расти на всех кочечках. — И тому подобное.
Бертул не заметил ухода своих Рокфеллеров-Зислаков, потому что у посетителей возник интерес к зеркалу с ручкой в виде женских ног. Мужчинам ножки нравились, но открыто выказать это они стеснялись — чтобы не прозвучали упреки в увлечении сексом, что так характерно для загнивающей культуры. Мараускис нашел выход, будучи часовых дел мастером и разбираясь в работе ювелира, он вынул из кармана флакончик со шлифованной стеклянной пробкой и лупу и прикинулся, будто проверяет, не является ли медная оправа на самом деле золотой.
— Царская водка, — сказал он. Обронил одну каплю жидкости на оправу, затем внимательно разглядывал ноги прекрасной дамы, которые исчезали в кружевах тонкой работы, окаймлявших штанишки.
— Нет, все-таки не золото, — согласились и другие, основательно разглядев зеркальце.
— Сколько? — шепнул Бертулу на ухо молодой человек с бензозаправочной, который накануне снимал чердак сцены.
— Двадцать, — ответил Бертул.
— Пять, — отозвался покупатель.
— Семнадцать, мне некогда. — Бсртул двигался дальше.
— На!
Бертул незаметно приложил к экспонату заранее заготовленную записочку — "Продано".
Продавщица мануфактуры взяла за четыре рубля передник "Шла девица к роднику".
— Повешу в столовой на стейке рядом с оленьими рогами, подарком отца… — пояснила она.
Большой, вываренный в лавровом листе и обгрызенный деревянный ковш на узорчатой тесемке, подарок Инты, перекочевал к учительнице латышского языка за пять рублей.
— Когда есть ложка, еда найдется, — застенчиво улыбнулась она.
Бока за три рубля купил дырявую постолу.
— Стал старым и сентиментальным, — сказал он. — Уйду на пенсию и буду вспоминать, что пастушьи постолы были моей первой обувью. Я из того поколения, которое вышло в мир обувшись в постолы. И пришел я туда же, куда и вы…
Тут через толпу посетителей протиснулся инвалид на костылях: это прибыл Кипен, тщательно причесав рыжеватые бакены и рассыпчатые волосы, в цветастой рубашке. За пять рублей он купил продырявленную Алнисом немецкую каску, паспорт которой свидетельствовал, что она "в 1970 году вместе с черепом найдена на ветвях дерева в 10 км к юго-западу от Валмиеры, где в сентябре 1944 года стоял немецкий 85-й дивизион физилеров. Можно полагать, что каска принадлежала артиллерийскому наблюдателю, который сам свалился и был зарыт возле дерева, а каска с головой осталась в ветвях. Найдена после того, как дерево было спилено". На самом же деле эта железная шапка была взята у соседей Инты, которые кормили в ней собак и кур.