Изба Цеповяза находилась по ту сторону оврага, который делил село надвое — на слободу и старый посёлок. Изба стояла на вершине бугра. Дорога к ней была длинная, трудная — с горы на гору. Мартын шёл медленно. Да и к кому ему спешить? Дома его никто не ждёт, там — пусто. Выл сын, но ушёл лет десять назад на Запорожье — и ни слуху ни духу. А в этом году, ранней весной, умерла жена. После её смерти вышел Мартын из избы, запер на засов дверь и отправился с обозом в дорогу.
«Остались ли в избе хоть целыми окна да двери? — думал старик. — Впрочем, если развалились стены, то нужна ли крыша? А может быть, ещё рано тебе, Мартын, думать о тёмной норе? Может, ещё нужно посмотреть на белый свет? — начал он распалять сам себя. — Эх, Мартын, танцуй-ка до смерти, до последнего вздоха!..»
Встречные кланялись, приглашали зайти погостить. Мартын отказывался. Хотя после пережитого на дворе Кислия он не против был бы с кем-нибудь близким отвести душу, развеять жгучую обиду. «Но к кому сейчас ни зайди, начнут соболезновать, сочувствовать. Ведь на селе уже наверняка знают, что произошло со мной. А когда касаются больного, оно ещё больше болит. Да и то сказать, у людей праздник — воскресный день, прибыли дорогие гости — чумаки, — радость, а ты к ним — с горечью. Нет, нечего греть свои бока около чужого тепла… Да и заболит ли кому, когда у тебя, человече, ни в мешке, ни в горшке… Если уж так сталось, лезь плакать в лебеду, чем у мира на виду…» — раздумывал Цеповяз, ускоряя шаг.
Из переулка ему навстречу выбежали несколько ребятишек, послышалось радостное, звонкоголосое:
— Здоровеньки булы, дедушка!
— Добрый день вам!
— Добрый день! — ответил Цеповяз, хотя на дворе уже вечерело.
Дети окружили старика, начали тянуть к нему руки, цепляться за полы бурки. И Мартын, казалось, забыл о своих злоключениях, о горьком надругательстве над ним.
— Чумачки вы мои любимые, чумачки, — говорил растроганный Цеповяз. У него постепенно оттаивало сердце.
А впереди старика ждала ещё одна неожиданность.
Подходя к своему двору, он ещё издали с удивлением заметил, что двор его прибран, подметён, засажен цветами, изба, как видно, недавно побелена. Навстречу Мартыну вышли гурьбою мальчики и девочки. У одних в руках были тарелки с пирожками, варениками, у других — завёрнутые в лопуховые или буряковые листья комочки масла, кусочки сала или колбасы.
Перебивая друг друга, дети застенчиво, тихо, но сердечно, искренне защебетали:
— Это вам…
— Вам, дедушка Мартын…
— Мама прислала…
— Берите. Вкусно…
А во дворе под окном родной избы приветливо усмехались лопухастые, узловатые ярко-красные мальвы…
После захода солнца в корчму заглянул Гордей Головатый — побритый, переодетый в чистое. Он выглядел помолодевшим, бодрым. Гордея радостно приветствовали и подвыпившие и трезвые:
— Здоров, казаче-чумаче!
— Давай до гурту!
— Как чумаковалось?..
— Наверное, озолотился?..
— Ставь-ка оковитой.
— За возвращение!..
— Поставлю, а чего ж… — заявил с готовностью Гордей. — Эй, шинкарка! Добрую чарку!
— Ну, будем!
— Твоё здоровье!
— За встречу!
— По полной!.. — раздавалось в корчме весело, задиристо, громко.
Круг друзей около стола, за которым сидел Гордей, всё ширился. Нарастал и весёлый гомон. И никто из присутствующих не обратил внимания, что, угощая, Гордей сам не пьёт, а только пригубливает и всё время поглядывает то на окно, то на широко открытые двери и внимательно присматривается к каждому, кто входит в помещение.
Ожидание Гордея было не напрасным. Когда на дворе уже совсем стемнело, на пороге корчмы показался высокого роста человек, в чумарке[5], шапке, вооружённый пистолетами и саблей: он быстро (углядел всех сидевших и столпившихся у столов, встретился взглядом с Головатым, незаметно кивнул ему и исчез.
Через некоторое время Гордей поднялся, разлил остатки водки в чарки и пошёл к выходу.
Встретились Головатый и Чопило неподалёку от гомонливой корчмы, посредине улицы.
— Гордей?
— Максим? — перекликнулись они вместо приветствия, затем крепко обнялись и поцеловались.
— Весь вечер выглядывал тебя, Максим! Даже надоело, чёрт бы его побрал! — стал укорять Гордей товарища с деланным возмущением, толкая его в бок.
— Весь вечер!.. — улыбаясь, воскликнул Чопило. — Да ещё потягивая чарку за чаркой, вот это беда!.. А вот один дурень уже в третий раз, как неприкаянный, наведывается в это село и в корчму на условленное место, а его мосьпана[6] будто черти ухватили… Понизовцы хотят знать, — проговорил уже серьёзно Максим, — выполнил ли ты их поручение и что из этого вышло.
— Да, кажется, всё так, как должно быть, — ответил Гордей. — Два раза имел разговор с доверенными людьми донского атамана. Пукалки, то есть гаковницы, сабельки и всякое такое прочее, что просит понизовское товарищество, братья донцы обещают. И просят соответственно препроводить им на Дон смолы, поташу и всякого хозяйственного железа.
— А как там у них? — тихо спросил Максим. — Мирно или пахнет смаленым?..
— Говорят, с Московии нагрянул с большим отрядом князь Долгоруков, — ответил Головатый. — Рыскает, вынюхивает, ловит беглецов — боярских холопов — и смертит. Не жалеет даже детей и стариков.
— Значит, будет буря! — твёрдо сказал Максим.
— Да, не потерпят, — согласился Гордей. — Не то что голытьба, а даже и домовитые казаки ропщут. Дон бурлит… А как на Запорожье и в других?.. — он хотел было сказать «местах», но лишь слегка кивнул головой.
— Ну, брат, спросил ты меня о таком, что не знаю, как и ответить, с чего начинать, — признался Максим Чопило.
Вопрос действительно был очень сложный, так как в эти дни тяжёлые и печальные события происходили на Украине. Разговор можно было начать и о тяжёлой доле на Правобережье, где гетман Дорошенко запродал людей в рабское ярмо, и разыгрался там панский произвол — гуляет плеть по спинам, заковывают в кандалы, пытают, сажают на колья. Да не лучше жизнь и на Левобережье, на гетманщине. Здесь Мазепа и его приспешники-старшины заарканили неимущих — ввели панщину. Произвол, разбой.
— Говорят, будто в Сечь прибывает много людей? — спросил Гордей.
— Много… — проговорил задумчиво Чопило. — Да, большое началось разорение. Вот люди и ищут спасения, зашиты. Одни бегут на Сечь. Другие хотят вписаться в реестровые казаки. А старшина выписывает их «берёзовым пером». Вот так…
— Вот так! — повторил с возмущением Головатый. — Значит, дело, за которое боролись при Хмеле, Степане Разине, за которое стояли при Иване Сирке, пошло прахом!..
— Будем надеяться, друже, на лучшее, — ответил успокаивающе Максим. — Когда небо нахмурилось — жди грозы…
— Скорей бы!.. — Головатый сжал и поднял над головою кулак. — Там у людей хмарится… А мы здесь сеем, косим, чумакуем, — словно жаловался на свою судьбу Гордей. — Бот привезли соли, рыбы… Чебак, скажу тебе, как из серебра вылитый, азовский. А ещё, если уж хвалиться, есть хорошая новость: в степи около Северского Донца, мы нашли чёрный горючий камень. Горит, как смола. На селе сейчас только и разговоров что про этот камень. Может быть, и понизовцы им заинтересуются?
— Горит, говоришь? — переспросил Максим.
— На диво! — подтвердил Гордей. — Как дерево, даже жарче. Как смола. Заночуй — посмотришь. Завтра будем пробовать в кузнице.
— Не могу, надо в дорогу.
— Тогда возьми на пробу.
— Хорошо, — согласился Чопило. — Наши чертомлыкские кузнецы знаешь какие толковые! А где ж он, этот камень?
— Близко. Вон там, у чумака Савки Забары, — показал Головатый вдоль улицы. — Его хата, кажется, четвёртая или пятая. Пошли.
Когда понизовец Максим приторочил к седлу узелок с углём и отъехал, Савка сказал, удивляясь: