Два дня лежала изуродованная женщина в тяжёлом раздумье и даже не дотрагивалась до полотен, дорогих шёлков, грезетов, отводила глаза от верстака, где стоял нарисованный портрет пани Брониславы, оправленный резьбой из серебра и белой кости. Панна сидела в кресле холёная, нежная. Пышные русые косы волнисто спадали на плечи, окутывали тонкое прозрачное лицо. Сквозь опущенные ресницы лукаво смотрели озорные глаза. Чёрный цвет одежды оттенял перламутровую нежность лица. На руках у панны резвилась пушистая белая собачка.
Каждый день по нескольку раз наведывались к вышивальщице надсмотрщики и понуждали к работе. Но Марьяна упрямилась. Просилась на волю, не ела, умоляла принести к ней ребёнка. Днём и ночью, словно призрак, стояла она у окна, всматривалась в далёкий простор. Там, за частоколом, за панским садом, желтело жито, золотилась под солнцем пшеница. Зелёные волны хлебов катились, набегали и никли, будто разбивались о жестокие, холодные стены. Ветры доносили отзвуки полевых шумов, запахи трав и стихали, не рассказав Марьяне, что делается за стенами башни…
Внизу будто застыла гладь реки, разрастался белый цвет ромен-зелья. Марьяне хотелось выйти, окунуть ноги во влажную траву и шагать по ней далеко-далеко… Но двери — на замках, а от окна до земли — восемь сажен. И никто в эти дни не подходил к башне. Такой приказ. Никто не подавал голоса. Тихо вокруг. Только пушистые облака плывут в вышине да птицы пролетают мимо одинокой, опечаленной женщины в окне…
На третий день Марьяна попросила хлеба и воды. Слух о том, что вышивальщица покорилась, разнёсся среди челяди, перекинулся в село. Никто этому не удивился, все понимали, что протест невольницы был бессилен, что ей осталось одно — покориться и проклинать свою тяжёлую судьбу…
Прежде всего Марьяна отрезала большой кусок полотна от лучшего дорогого материала. Отобрала самые красивые шёлковые нити и стала мережить, вышивать причудливые узоры по краям полотна. Украсив края, Марьяна начала ткать очертания дворца Браницких с башнями, пристройками и парком. Удивительно красивым было это изображение. Сама панна Бронислава приходила смотреть на работу и осталась очень довольна. Марьяна работала в одиночестве, ткала даже ночами, при чадящих каганцах. Вставала на заре, когда только начинало светать, и не бросала работу дотемна. И, на удивление челяди, из запертой комнаты иногда слышалась грустная протяжная песня.
Шло время. В имении с нетерпением ждали портрет панны Брониславы. Он должен быть выткан ко дню её обручения. Среди челяди даже пошёл разговор, что тот портрет повезут куда-то в город, на господское сборище. Но разговоров этих Марьяна не слышала — в башне никто не появлялся.
На пятнадцатый день работа Марьяны подходила к концу. Сердце её разрывалось от боли, что всё это впустую, неизвестно кому попадёт в руки. Но Марьяна не поддавалась настроению, спешила, увлечённая работой. Легко, нежно ложатся краски, вырисовываются тонкие узоры. Марьяна спешит и холодеет от мысли, что скоро минует срок и к ней явятся паны…
Тихо уплывает июльская ночь. От села уже дважды доносилась перекличка петухов. На востоке заметно сереет, прячутся звёзды. Марьяна разматывает последний моток шёлка, но натруженные руки словно онемели, из пальцев выпадает иголка. Утомлённая Марьяна подходит к окну, отодвигает миску с водой, в которую смотрится по утрам при восходе солнца. Вглядывается в предрассветную мглу. Тихо и темно. За окном под стенами башни жуткая бездна. Марьяна отшатнулась, прошлась по комнате и села за работу. Вдруг у неё закралась мысль изменить задуманное. Но нет. И Марьяна подбирает чёрные, розовые и дымчатые шелка, спешит закончить работу.
На востоке занимается красное зарево, оно полнит небо. В окно вползает влажное утро. Марьяна, будто опьяневшая, через силу поднимается со скамьи, подтягивает вверх гобелен и уже на ощупь, сонная вешает его на деревянную планку. Усталым взглядом обводит вытканное. Кое-где ещё нужно заткать край затянутого тучами неба, но нет уже сил. Марьяна медленно сползает на пол и засыпает здесь же, на обрезках полотна и размотанных нитках.
Дверь внезапно распахнулась. В сопровождении свиты и гайдуков вошла панна Бронислава. Она переступила порог и остановилась поражённая. Изображение на полотне показалось ей в первый момент непонятным, ужасающим видением.
— Что то есть? — удивлённо вскрикнул кто-то из свиты. Но никто из присутствующих ничего ему не ответил.
Бронислава стояла словно окаменевшая и широко раскрытыми глазами смотрела на полотно.
На мелко отороченном серебристыми гроздьями гобелене в орнаменте дивных узоров высился дворец, доподлинный дворец Браницких. А из его окон клубился чёрный дым, вырывающиеся огненные вспышки багрянили небо… Казалось, что огонь вот-вот Поглотит дворец, пристройки, деревья — всё испепелит. На пожарище никого. Только по дороге от дворца в полевой простор идёт высокая стройная женщина. С её наклонённого плеча свисает перекинутая наискось свитка и едва прикрывает вышитую серебром красную плахту. В стройной гордой осанке женщины твёрдая непреклонность и сила. На бронзовом округлом лице гордая усмешка. Из-под дугообразных чёрных бровей проникновенно, строго смотрят серо-голубые глаза. На руках у женщины маленький ребёнок. Он прильнул к ней, обнял ручонками шею. Идут… По сторонам дороги стелется густой спорыш, бушует пышный ковыль и цветы полевой ромашки. Идут в ясную даль…
Лёгкий ветерок колыхнул полотнище, и женщина на гобелене будто ожила и в самом деле пошла вперёд.
— Езус-Мария, — зашептал кто-то, — она идёт…
Свита отшатнулась назад, в коридор. Испуганная Бронислава тоже было попятилась, но тут же моментально выпрямилась, подбежала к гобелену, и ударила в грудь ногой спящую Марьяну. Та поднялась, высокая, стройная, в убогой рваной одежде. Окинула глазами столпившуюся панскую свиту и стала рядом с полотнищем, непреклонно гордая, суровая.
Бронислава рванула гобелен, схватила иголку и, с натугой выворачивая холёную руку, стала вонзать иглу в глаза женщины и ребёнка.
— Не тронь! — гневно крикнула Марьяна и оттолкнула панну прочь.
Бронислава ойкнула, попятилась. На крик в комнату вбежали гайдуки. Трясясь от ярости и злости, панна не могла говорить. Вместо слов из её горла вырывались лишь прерывистые хрипы и стоны. Лицо синело, кривилось в нечеловеческой злобе. Протянутая рука панны показывала на Марьяну, которая пятилась к окну.
— Хватайте её! — выдавила, захлёбываясь от злобы, панна и бессильно опустилась на скамью.
Марьяна остановилась у окна. На миг она окинула взглядом широкий простор полей, где начинались уже первые зажинки пшеницы. На солнце сверкали лезвия кос, долетали голоса жнецов. Холодеющая в смертельной тоске Марьяна почувствовала щемление горячего сер та, оно рвалось туда, в поле…
Гайдуки подходили. Марьяна уже стояла в проёме окна, запуганная и беззащитная, прижимала к груди гобелен. Руки гайдуков протянулись — вот-вот схватят. Марьяна отступила, качнулась — и за окном прозвучал её короткий жуткий крик…
Песня
Зал заполняли чарующие мелодии песен. Их принесли сюда с колхозных полей как первоцвет весны — торжественно нежный и простой. Элегически-грустные сменялись радостно-бодрыми. Пел кружок лучших колхозных певцов. Каждый из присутствующих имел право заказать ту или иную песню.
— О Кармелюке! — крикнули из зала.
— Кармелюка! — подхватили, повторяя, десятки голосов.
Певцы приготовились петь. Но в зале, опираясь на палку, поднялся престарелый дед. Белая всклокоченная борода ниспадала на грудь, стлалась на выцветшем, таком же древнем, как и сам дед, кобеняке.
Старик подался вперёд, пригибаясь начал всматриваться на подмостки, где, застыв в полукруге, стояли готовые петь юноши. Оглядев подмостки, старик обвёл внимательным взглядом зал и, подняв вверх палку, показал ею на сцену. Колхозники, сидевшие впереди деда, поспешно раздвинулись, дали ему дорогу.