Над полями, лугами-сенокосами стояла тишина. Здесь, как видно, недавно прошёл дождь: земля была мокроватая, воздух — мягкий, а небо — высокое, чистое, сине-голубое. Солнце поднялось уже в зенит и основательно припекало. Над широкими низинами струилось мерцающее прозрачное марево. Всё окружающее казалось празднично обновлённым, торжественным.
О возвращении чумаков никто каменчанам не сообщал, но они всё же каким-то образом дознались об этом, и всё село вышло навстречу обозу.
— Здоровеньки булы!
— Добрый день вам!
— Со счастливым возвращением!
— Низкий поклон!
— Низкий земной!
— Атаману слава!
Возбуждённые возгласы, приветствия тонули в радостном гомоне большой людской толпы.
Особенное внимание всех каменчан привлекал в обозе передний, доверху нагруженный всяким добром воз атамана, на котором поверх полосатой ряднины лежали на виду большие серебристые рыбины, огромные куски соли, бочоночки и бутыли с винами, заморские сушёные фрукты — образцы того, что привезли сюда чумаки. По всему этому добру, умышленно небрежно разложенному, независимо и гордо, закатывая глаза, расхаживал огненно-цветистый петух — «будило».
Атаман Мартын, держа в одной руке над головою почерневшую соломенную шляпу, а в другой — длинное кнутовище, шёл впереди. Хотя ему немного нездоровилось — где-то простудился и донимала пронизывающая боль в пояснице, — старик старался ступать ровно, здоровался со встречными и всё время наблюдал за своими подопечными: всё ли у них в порядке, ведут ли они себя так, как следует вести путешественникам-рыцарям? Но чумаки помнили наказ атамана — шли бодро, уверенно.
У каждого из них в эти минуты разрывалось от радости сердце. Чумакам хотелось скорее кинуться в объятия родных, знакомых, которые были рядом. Однако поездка ещё не окончена, волы ещё в ярмах. И поэтому к голосам, выкрикам приветствия всё время присоединялось нарочито высокое: «Цоб! Цобе!.. Цоб!.. Цобе!..» — и старательное посвистывание да звонкое пощёлкивание кнутов.
Обоз продвигался теперь быстро. Между возов гурьбою, перегоняя друг друга, бежали дети и, как взрослые, радостно кричали:
— Здоровеньки булы!
— Со счастливым возвращением!
Атаман угощал малышей рыбой, бубликами, изюмом, всякой сладкой сушкою, специально купленной для детей на Дону.
— Берите. Это от зайца! — говорил расчувствовавшийся Мартын.
И не беда, что подарки пахли вяленой солёной рыбой и другими нездешними запахами. Они всё равно были желанные и казались детям очень дорогими, ведь их привезли из далёкого края, с полевых просторов, и им верилось, что гостинцы действительно от того пушистого, очень симпатичного, быстроногого зверька — зайца. Получив подарки, ребятишки спешили к своим матерям: показать, похвалиться, а на их место уже подбегали другие детишки. И так, пока не были одарены все мальчишки, у кого ещё штаны на помочах, и девчонки с ещё не заплетёнными косичками.
Около широко раскрытых ворот стоял Саливон, напыженный, самодовольный. Возы проезжали мимо него. Наймиты-чумаки здоровались с хозяином. Саливон небрежно, наспех отвечал им и внимательно, жадно присматривался к обозу, пытаясь охватить взглядом всё. Ему не терпелось узнать, что там, под ряднинами. Наконец он не выдержал, перестал наблюдать, торопливо прошёл вдоль обоза, пересчитал возы и начал покрикивать, чтобы чумаки поторапливались.
Мажары подкатывали под амбары, навесы. Волов выпрягали и отгоняли в загоны, а возы чумаки незамедлительно разгружали. Какую-то часть соли и рыбы бросали в лохани и ящики. Остальное же Кислий завтра или послезавтра прикажет отвезти на ближние и далёкие базары в Харьков, Полтаву или продаст здесь соседним богачам, которые часто наведываются к нему за товаром.
В тот же день Мартын Цеповяз отчитывался перед Саливоном о своей поездке. На длинном тонком шнурке, который он бережно хранил всю дорогу, было вывязано множество больших и малых, простых и хитромудрых узелков. Каждый из них имел своё особое значение счёта, меры или количества, а то и качества товара. Перебирая пальцами узелки, Мартын безошибочно говорил хозяину, сколько было на мажарах и по какой цене продано: полотна, смолы, воска… Сколько закуплено на Дону и привезено: рыбы, соли, вина… Назывались бочки, мерки, четверики, рубли, гривенники и даже копейки.
Саливон допытывался о ценах, а когда атаман высыпал перед ним из сумки золото и серебро, спросил, все ли здесь выторгованные им деньги.
Мартын оторопел от удивления.
— Я всегда был честным человеком, — сказал он с достоинством.
— Может быть, — буркнул, насупившись, Саливон, — только чужое добро и честные любят раздавать.
— Какое? Когда? — задыхаясь от волнения, спросил Цеповяз.
— Да хотя б сегодня! Рыбу!.. — крикнул Кислий.
— Так это же детям гостинцы… с дорога… от зайца. Ведь спокон веку так ведётся…
— Чужим поддабриваться можно, оно ж чужое, — кинул презрительно Саливои.
— Не чужим и не поддабриваюсь, — решительно возразил Мартын. — Той рыбы какой-нибудь десяток-полтора я отдал из своего пайка. По условию, как атаман, я должен получить определённую часть от всего, что привезено…
— Вот ты и раздал эту свою часть, — нагло отрубил Кислий.
— Как же это? — только и смог вымолвить оторопевший Цеповяз. Он стоял с перекинутым через плечо вывязанным узелками шнурком и с пустой сумкой в руке. Ждал.
Саливон втянул голову в плечи. Надулся. Молчал.
— Как же это?.. — повторил уже твёрдо старик. Ему хотелось кинуть слова укора, напомнить Саливону, что он, Мартын Цеповяз, весь свой век честно старался для рода Кислиев: из года в год ходил и ходил далёкими и всегда опасными чумацкими дорогами… Но вдруг, словно кем-то подсказанная, атаману стала понятна причина такого несправедливого отношения к нему: он уже ненужный для Саливона, старый стал. И вот, как собаку… Пекущая боль словно огнём охватила грудь… «Да ведь хозяин даже верного пса не гонит со двора, когда тот постареет… — шевельнулась мысль, — нет-нет да и кинет кость…»
Медленным движением старый атаман откинул сумку и потянул за шнурок. У него появилось желание размахнуться и со всей силы дать по физиономии этому своевольному наглецу. Но шнурок в руке повис, почему-то стал тяжёлым, ненужным. Мартын уронил его и в тот же момент, даже не глянув в сторону застывшего, настороженного Кислия, повернулся и направился к выходу со двора. Шёл медленно, как слепой: сутулый, сгорбленный. Не дойдя до ворот, вдруг повернул к возам около амбаров, забрал там свою бурку, пустую из-под пшена сумку, стоптанные, с порванными завязками постолы, петуха. И, выпрямившись, уже твёрдой, уверенной походкой вышел на улицу.
Всякое случалось в жизни Мартына Цеповяза. В далёкие годы, ещё будучи парнем, начал чумаковать. Каждый год с ранней весны, как только просохнет земля, он надевал вымазанную дёгтем одежду и до глубокой осени мерил с волами дорогу до Крыма и Дона, до Галича и Молдавии. Не раз бывал и в Москве с деревянными и железными изделиями местных умельцев, с клубками пеньковых и льняных ниток, с рулонами полотна, коврами, гончарными изделиями. А сюда, в Каменку, чаще всего привозил соль, рыбу и оружие. Ног так в чумачестве и миновали его годы. Дорога и дорога, в непогоду и в зной. Встречался с добрыми и злыми людьми, но раз был раней. Дважды попадал в ясырь: до сих пор на руках и на шее носит он багровые полосы от татарской волосяной верёвки. Спасибо запорожцам-понизовцам, которые освободили его… И что бы ни случалось и когда бы ни возвращался домой, он всегда входил о круг родных, друзей, А сейчас…
«Это будто ты, Мартын, нежданно-негаданно обломался, — сверлило и пекло, — обломался, и некому подсобить… Эх, Цеповяз, до чего ты доработался, достарался. Да имеешь ли ты хотя бы хороший очкур?[4] Или только и того, что мотня дырявая… Ухватил, как тот шилом патоки… А может быть, это оттого, что носил ты голову только для шапки. Вот и вышло у тебя так — сеял гречку, а уродил мак…»