Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Михаилу и вправду уже было пора. Пока помоешься, туда-сюда — и темень, а утром под землю. Так вот и бывает иной раз: то пасмурно, то еще что, за неделю раза два увидишь солнце накоротке — здравствуй да прощай. Теперь уж дома быть бы, пообедать да сидеть в саду под кустом крыжовника, обирать ягоды — милое дело. Валентина рядом, сыновья...

Он задумался, а Дарья тоже думала о своем, кивала головой.

— Так, значит, нету детей-то? Это плохо, — сказал Михаил осуждающе, но почти не задумываясь о сказанном.

Дарья дернулась, но позы не изменила, так же твердо глядела перед собой. И тут только дошло до Михаила, что он сморозил.

— Прости, тетя Даша, дурака. Ну... это... ляпнул я…

— Погиб Вася, цветок мой, в день нынешний, — вроде не слыша его, забасила Дарья. — А дети... Какие дети? Надорвалась я вся... Не успелось, не довелось, Мишенька, не ругай меня! А Вася жалел, всю тяжесть основную на себя клал, за комель лесину брать не велел, а куда денешься, коль взялся за гуж? А угля, сколь ни дай, все мало — война сжирала!.. — Дарья говорила торопливо, вроде оправдываясь перед Михаилом и боясь, что не захочет ее дослушать. — Ты, говорит, иди, глинки на пыжи принеси, пока я забурю. Пошла, а в сердце как ударит! Бегу с глиной, а штрек тесный, душный, то плечом зацеплюсь, то головой... Прибегаю, а он уж, Васенька мой, и готов. И глыбка небольшая вывалилась, да, видно, устал шибко, не успел увернуться. Торопились все, не успевали закрепить забой хорошо, Да и чем было крепить, лесу не хватало…

Она плотно сжала куцые реснички, и на них повисли слезинки, подрожали искринками, отразив в себе закатное солнце, узким лучиком пробившееся в предбанник, и сорвались.

— Разнюнилась-то, господи. — Дарья часто моргала, сгоняя слезы с закрасневшихся глаз, и слезы не стекали с лица, терялись в многочисленных морщинах, как в трухлявом куске дерева. — Чего бы уж теперь — все в даль укатилось какую. Уж привыкнуть бы надо... Памятник погибшим на войне шахта выставила в сквере. Отчего же, Миша, в шахте полегшим рядком бы не поставить? — вопросила осторожно.

— Так чего равнять? Здесь дома хоронили, с почестями, а от тех, может, одна неизвестность осталась. Моей жены отец где-то на Дунае погиб. И не схоронен, поди. Теща живая была, все ехать порывалась. А зачем ехать? На берегу Дуная постоять?

— Верно, верно, Миша, — согласилась Дарья. — Тут прийти, вспомянуть есть куда. Верно говоришь...

Помолчали. Тихо было, будто и не на шахте, а где-нибудь в лесной сторожке. Только в душевой вроде кто тайком всхлипывал.

Михаил представил себя на месте Дарьи: сидеть здесь одному с такими думами — это же невыносимо! Вот он — сколько ни сиди, а все равно уйдет, а она останется, и ничего не изменится.

— Памятничек-то весь сгнил, ржа съела. Окомелочек остался, — говорила вроде сама с собой Дарья. — Говорю, тридцать лет уж... Памятник хоть из железа шахта ставила, а ржой побило.

— Обновить надо. Теперь это не сложно: в мехцехе сварят.

— Надо бы, — как-то безразлично согласилась Дарья. — А седой ты, Миша, прямо белый весь. Думаешь, что ли, много?

— Кто его знает. Вроде бы и не с чего седеть...

— Кто жив остался из тыловиков, всех карточки в клубе вывесили, — снова повернула Дарья на свое. — Дескать, победу ковали. Да мало их осталось, кто ковал-то, — выложились до срока, а остались, так еле огузки тянут. Загребин Ванька там висит, тоже ковал. Пошто так-то, Миша?

— Наверно, и такие нужны.

— Да ты почему говоришь-то так? — взняла голос Дарья. — Сам не веришь в это, а говоришь... Зачем он нужен, Загребин-то? Моя бы воля, так бы и спросила: зачем на земле живешь, как хлеб ешь и не давишься им?.. Он, этот шахтер, тяжелее куска хлеба не подымал!..

— Не надо, тетя Даша, про Загребина. Ну его к лешему! Ты лучше скажи, где твой Василий схоронен? На старом или новом кладбище?

— На старом, Миша, на старом. И местечко хорошее: над оврагом. Липки кругом, елки. Покойное местечко.

Дарья только что была собранная какая-то, вся воинственная, а тут сразу обмякла, вроде даже обвисла, обветшала.

— Это хорошо — на старом, близко. Сделаю я памятник. В отпуск скоро пойду и сделаю. Из старого рештака сварю.

— Ну, спасибо. А то я было загоревала...

С шахты он тогда шел домой, а уж на востоке было пасмурно, но с полнеба к западу густо синело. Синева переходила в зеленоватую белесость и окуналась в жар зари. Пирамидальные тополя разлиновали зарю — прямо тигр на детской картинке, а не заря.

...Памятник Василию Веткину Михаил сделал через месяц, в октябре. Устанавливать позвал Дарью.

Старый памятник был, видно, наспех клепан и с экономией кровельной жести — должно, не до памятников в войну было, и теперь походил на источенный капустный лист: весь в дырках да в прорежинах, считай, на одной краске держался. Михаил руками его смял, как картон, хотел в овраг выбросить, но не решился — кощунственным показалось забрасывать старый памятник, как старое ведро.

— Я его под новый зарою, — сказал. — Новому будет тверже стоять.

— Делай как знаешь, — согласилась Дарья.

Пока он работал, она все стояла, сложив руки под грудью, смотрела на разворошенный холмик таким нездешним глубоким взглядом, словно через землю видела своего Василия.

— Ну, вот и все, — сказал он, закончив работу. — А теперь давай помянем. Садись, тетя Даша.

Михаил вынул из сумки бутылку вина, яблок и налил ей в кружку.

— А себе?

— Я из горлышка. Всю жизнь из фляжки пью. Даже вкусней вода кажется — из горлышка. Ну, светлая память и во веки веков!

Он сделал большой глоток, Дарья тоже отпила, а остальное вылила на могилу.

— Вот, — сказал, опускаясь на место, — память о Василии Корнеевиче Веткине еще увеличилась: теперь я буду знать о нем.

Они сидели, осененные текучей черемуховой кроной, и долго молчали. И предвечерний теплый солнечный октябрь молчал — такой октябрь, какого не бывает ни в одном краю России. Клены — от темно-свекольного цвета до карминности высочайшей, от темно-бордового до амарантового пожара, и чистой промытой желтизны березы и осины, и темные ели, таящие в себе синеватый туманец, а по всему этому сумасшествию красок — багряные чепраки виноградника и лимонника. И тишина такая, какая только в этом краю может быть в октябре, когда нет никакого течения воздуха день, два, неделю, а только солнце, солнце, солнце...

А со впаянной в памятник фотографии безмятежно глядел молодой волноволосый парень — Василий Веткин, такой молодой, что и сам Михаил был в сравнении с ним стариком, а уж Дарья...

Михаил искоса поглядел на Дарью и вдруг поразился: не может быть, чтоб этот парень был мужем ей, этой, ведьмастого размужичьего вида, старухи! «Васенька мой, цветочек...» И знал, что не сын он ей, а муж, но сердцем не мог признать такой нелепости. Понимал, что жизнь увела Дарью от молодого Василия в старость и, может быть, оттого она так выстарела в свои не так уж и большие годы, что не вела ее жизнь, а волоком тянула от той черты, за которой остался ее муж, ее счастье.

«Вот поставил памятник, а что в нем толку?» — повлекло Михайловы мысли в сторону.

Дарья наломала разноцветных веток и сидела, раскинув худые ноги, плела венок. Лицо ее было печальным и просветленным. «Зачем она? — Михаил представил венок дня через три в виде голого хвороста и грустно усмехнулся. — Разошелся елки-палки, в думах-то. Вечность мне подавай! А Дарья думает ли о вечности? Новый отливающий небесной краской памятник, венок-однодневок — вот и умиротворилось ее сердце, полно горестной благости.

Солнце зависло над западной клешней залива, осветив и без того озаренную неземными октябрьскими красками землю. Тени вытемнились, и Дарьина склоненная над могилой фигура, подсвеченная с невидимой Михаилу стороны, была контурна и темна. Кладбище опускалось окатистым полукружьем вниз, и потому казалось, будто Дарья осеняет своим наклоном весь покойный городок. «При чем тут эти сварные железяки? — подумал Михаил. — Вот она жива, и память жива. Это мы, мудрецы, додумались помнить кого надо… А мать-природа всех помнит: и великих и малых...»

29
{"b":"271417","o":1}