Бог как отец и хозяин, который «всем заправляет», Христос как человек, евангелие — произведение ленивых попов и монахов, равенство всех религий. Итак, несмотря на судебный процесс, унизительное отречение, тюрьму, публичное покаяние Меноккио вернулся к прежним своим мыслям, от которых, по видимости, он в душе никогда не отказывался. Но Лунардо Симон знал его только по прозвищу («некто по имени Меноккио, мельник из Монтереале»), и несмотря на подозрение, что речь идет о том самом еретике, которого инквизиция осудила за «лютеранство», доносу не был дан ход. Только два года спустя, 28 октября 1598 года, либо по чистой случайности, либо разбирая документы прежних процессов, инквизиторы заподозрили, что Меноккио и Доменико Сканделла — одно и то же лицо. Машина инквизиции пришла в движение. Джероламо Астео, ставший тем временем генеральным инквизитором Фриули, распорядился собрать о Меноккио новые сведения. Выяснилось, что дон Одорико Вораи, автор того первого доноса, который привел Меноккио в тюрьму инквизиции, дорого заплатил за свое усердие: «Он покинул Монтереале, преследуемый родственниками Меноккио». Что же касается самого Меноккио, «общая молва гласит, будто он все тех же мыслей, что и раньше». Инквизитор счел нужным лично приехать в Монтереале, чтобы расспросить нового приходского священника, дона Джован Даниэле Мелькиори. Тот сообщил, что Меноккио перестал носить накидку с крестом и то и дело покидает деревню, нарушая тем самым постановления инквизиции (что, как мы знаем, было верно лишь отчасти). Однако на исповедь и к причастию является регулярно: «я его держу за христианина и человека добрых нравов», — сказал Мелькиори в заключение. Какого о нем мнения односельчане, он не знал. Но уже подписав эти показания, Мелькиори передумал: видимо, боялся так сильно рисковать. К словам «я его держу за христианина и человека добрых нравов» он добавил: «насколько можно судить по внешности».
Дон Курцио Челлина, капеллан церкви Сан Рокко и местный нотариус, был более откровенен. «Я его считаю христианином, потому что видел, как он исповедуется и причащается». Это с одной стороны, но с другой, за внешним исполнением обрядов проглядывает что-то, напоминающее прежнего бунтаря: «На этого Меноккио иногда что-то находит, и посмотрев на луну или звезды или другие планеты или услышав, как гремит гром, он тут же говорит об этом свое мнение; под конец он соглашается с мнением остальных, заявляя, что не хочет спорить со всем миром. И я думаю, что этот его обычай дурного свойства и что соглашается с другими он только из страха». Приговор и тюрьма инквизиции оставили свои следы. Меноккио явно уже не решался, по крайней мере, в своей деревне говорить столь же вольно, как прежде. Но даже страх не мог полностью подавить его интеллектуальную независимость: «он тут же говорит свое мнение». Новой чертой стало горькое и ироническое подчеркивание своего одиночества: «он соглашается с мнением остальных, заявляя, что не хочет спорить со всем миром».
Одиночество его было духовным. Тот же дон Челлина показывал: «Он со всеми в дружбе и в приятельстве». Что же касается самого капеллана, то у него с Меноккио «нет ни особенной дружбы, ни тем более вражды; я его люблю как положено христианину и посылаю за ним, как за всяким другим, когда мне есть надобность в какой-нибудь работе». Внешне Меноккио, как мы могли убедиться, совершенно адаптировался к жизни своей деревни: вторично был избран церковным старостой, вместе с сыном взял в аренду третью мельницу. Но при этом чувствовал себя чужаком — отчасти, возможно, и вследствие недостаточной материальной обеспеченности в последние годы. Одеяние со знаком креста было видимым символом этой его чужеродности. «Я знаю, — говорил Челлина, — что он много времени носил на одежде знак креста, но прятал его под другими одеждами». Меноккио поделился с ним своим намерением «отправиться в инквизицию и попросить, чтобы ему разрешили больше его не носить, потому что, по его словам, из-за этой одежды с крестом люди его избегали и неохотно с ним разговаривали». Тут он преувеличивал: никто его не избегал, все с ним приятельствовали. Но невозможность свободно высказываться его угнетала. Когда он заговаривал о луне и звездах, вспоминал Челлина, «его просили замолчать». Что именно он по этому поводу говорил, Челлина не помнил; не помогла даже подсказка инквизитора, что, быть может, Меноккио приписывал планетам влияние на людей и на их свободную волю. Тем не менее он решительно отрицал, что Меноккио говорил это «в шутку»: «Я думаю, что он говорил всерьез, и мысли у него были дурные».
Дальше этого расследование не пошло. Причины понятны: еретик был принужден к молчанию и внешне никак не проявлял своего инакомыслия. Опасность для односельчан от него больше не исходила. В январе 1599 года совет фриульской инквизиции решил было подвергнуть Меноккио допросу, но и за этим решением ничего не последовало.
50. Ночной разговор с евреем
И все же беседа, пересказанная Лунардо, свидетельствует, что Меноккио своим внешним послушанием по отношению к законам и установлениям церкви лишь маскировал несгибаемую верность прежним идеям. Примерно в тот же период времени некий Симон, крещеный еврей, просивший подаяния Христа ради, забрел в Монтереале и оказался в доме у Меноккио. Хозяин и гость ночь напролет проговорили о религии. Меноккио говорил «страшные вещи о вере»: что евангелие было написано попами и монахами, потому что «им делать нечего», что мадонна прежде, чем выйти замуж за Иосифа, «родила двух других детей, и поэтому св. Иосиф не хотел на ней жениться». Это в сущности те же темы, которые Меноккио обсуждал с Лунардо в Удине: критика духовенства с его паразитизмом, неверие в евангелие, отрицание божественности Христа. Кроме того, он упоминал этой ночью о «прекраснейшей книге», которой, к несчастью, лишился: Симон решил, что речь идет о Коране.
Может быть, в основе интереса Меноккио, как и других еретиков того времени166, к Корану лежит несогласие с основными догматами христианства и, в первую очередь, с догматом о троице. К сожалению, свидетельство Симона не вполне надежно и, к тому же, нам неизвестно, что именно Меноккио почерпнул в этой загадочной «прекраснейшей книге». Ясно одно: он был уверен, что его еретические убеждения рано или поздно станут известны властям. «Он знал, что из-за них он умрет», и сказал об этом Симону. Бежать он не хотел: его кум, Даниэле Биазио, пятнадцать лет назад поручился за него перед инквизицией. «Иначе я бы бежал в Женеву». В общем, он решил не покидать Монтереале. Его часто посещали мысли о смерти: «когда он умрет, лютеране про это прознают и заберут его кости».
Бог весть, о каких «лютеранах» он думал. Возможно, о какой-то секте, с которой поддерживал тайные связи, или о ком-то одном, встреченном давно и потом исчезнувшем из поля зрения? Идея мученичества, которая связывалась для него с мыслями о собственной смерти, наводит на предположение, что все это всего лишь старческие фантазии не без элементов патетики. Впрочем, что еще у него оставалось? Он был один: умерла жена, умер самый любимый сын. С другими детьми он не ладил: «А если мои сыновья решили жить своим умом, добро им», — презрительно отозвался он о них в разговоре с Симоном. Мифичеекая Женева, родина (так ему казалось) религиозного свободомыслия, была далеко. И это, и благодарность другу, оставшемуся ему верным в тяжелый момент жизни, удерживали его от бегства. Заглушить в себе страстный интерес к вопросам религии он явно не мог. И ждал своих палачей.
51 . Второй процесс
Спустя несколько месяцев в инквизицию поступил новый донос на Меноккио. Похоже, что какое-то его очередное богохульство вызвало возмущенные толки во всей округе, от Авиано до Порденоне. Дал показания трактирщик из Авиано, Микеле Турко по прозвищу Пиньол: по его словам, лет семь или восемь назад Меноккио заявил, что «если Христос был в самом деле Бог, он настоящий..., что позволил себя распять»167. «Он этого слова не произнес, — пояснил трактирщик, — но я понял, что он имеет в виду грубое слово... Когда я это услышал, у меня волосы встали дыбом, и я сразу заговорил о другом, чтобы ничего такого не слышать. Он для меня хуже турка». Меноккио, сделал он вывод, «крепко держится за эти свои прежние мысли».