Погруженный в свои мысли, доктор машинально остановился на середине лестницы, тщетно пытаясь понять, почему же именно среди евреев так много социалистов, желающих во что бы то ни стало «освободить народные массы»? Какое-то повальное слабоумие! Дегенеративный психоз! Освобождать?! Кого? Этот народ? Доктор внезапно расхохотался, и в сером сумраке захохотало эхо над его головой. Нагайка и водка — вот что им нужно. Нагайка и водка — два русских слова, обозначающих весьма реальные вещи. Уж не суждено ли ему здесь, в Проскурове, открыть новое психическое заболевание — социалистическое безумие, dementi socialistica?
Поднявшись в свой кабинет, доктор с довольной улыбкой обнаружил на полу гору бинтов и ваты. Тщательно рассортировав покупки, он разложил их по полкам стенного шкафа, запер шкаф на ключ, а ключ спрятал в бумажник.
Затем он позвал жену и объявил ей, что на будущей неделе он не будет принимать никого, кто хотя бы смахивает на еврея. Кстати, ни бинтов, ни ваты у него сейчас нет. Если начнется стрельба, надо будет немедленно запереть двери и, разумеется, выставить в окне образ божьей матери. «Как слышно, в городе ждут погрома, — небрежно бросил он под конец. — Я, как врач, намерен соблюдать строгий нейтралитет. Этого требуют интересы нашей отчизны, Польши».
Лицо Ольги озарилось хищной улыбкой. Однако он строго заметил ей, что ее корыстолюбие недостойно христианки. Он придерживается нейтралитета — и только; в чужой стране врач обязан быть нейтральным. А то, что он случайно запасся бинтами и ватой, решительно никого не касается!
Но доктор так и не сказал жене, что замысел этот был внушен ему небесным провидением. К чему? Женщины склонны к суевериям, они оскверняют божественные сферы, да и вообще о таких вещах не говорят.
И, успокоившись, доктор положил на тумбочку перед кроватью книгу святого Франциска Сальского «Introduction à la vie dêvote»[20], решив перед сном перечитать главу XVIII — «Comme il faut recevoir les inspirations» [21].
1921–1933
Перевод Н. Португалова
Незаметный герой
Рудник Лауры. Шахтерская больница.
12 октября 1910 года.
ак мне хотелось бы найти слова, которые повиновались бы малейшему моему желанию. Увы, я только врач, очень молодой врач, и сюда, в эту убогую больницу при шахте, я поступил для того, чтобы совершенствовать мое мастерство, врачуя тела и души горняков, тех несчастных, которых привозят к нам, словно товар, выбранный смертью в огромной лавке жизни, тех, на кого она уже наложила свою костлявую лапу, и тех, от кого в последний миг вдруг отказалась.
Иногда, по вечерам, если я не падаю от усталости, я, боясь окончательно отупеть, берусь за перо и описываю какой-нибудь случай, который растрогал меня, заронил в душу мысли, удивил или привел в ужас; постепенно меня охватывает волнение, и нервы мои напрягаются до предела, я снова убеждаюсь, что я еще не очерствел, что радости, страсти и разочарования людей, каждой человеческой жизни, заставляют трепетать меня, как электрический ток заставляет вибрировать металлическую пластинку.
Здесь, за стеной, в полутьме, лежит человек, который скоро умрет. А я сегодня на ночном дежурстве и хочу записать все, что узнал о нем, — это будет слабым отражением того героического, что он совершил, того, что неожиданно стало его трагическим подвигом.
На белом полотне подушки — желтое, изможденное лицо; после невообразимого напряжения последних месяцев, да и всей его короткой мужской жизни, сладостно успокоение, то есть смерть.
Над заострившимися скулами, под дугами бровей темнеют пятна век, прикрывающих невидящие глаза. А он уже не здесь, он уже далеко от крикливой и жестокой суеты жизни — в волшебно-легком царстве небытия; он — это уже не он, а только клеточка в теле общества, совсем ненужная клеточка; нить, которая связывает его с жизнью, вот-вот оборвется — и не будет больше страха смерти, он его не почувствует — для того здесь я…
Ему девятнадцать лет, и пять из них он провел в мясорубке шахты, под конец как забойщик — шахтер, добывающий из горного пласта горючий, глянцево-черный камень, из-за которого безрассудно враждуют народы, попирая древнейшие устои морали; он работал забойщиком в каменноугольной шахте, которую звали шахта «Фердинанд», словно это человек, а не удушливое, беснующееся чудовище.
Микаэль Мроцик, ему девятнадцать лет; короткие, тусклые мальчишеские волосы торчат над изрезанным морщинами, изможденным лицом мужчины; теперь на этом старообразном лице вновь проступают черты ребенка; бедный юноша, он скоро умрет.
Вот его история. Она начинается с отца — судьбы всех людей начинаются с отцов. Монтер Мроцик был служащим Верхне-Силезской электрической компании; сначала он потерял там глаз, — а через некоторое время его убило током высокого напряжения. Вдова Мроцик перебралась в квартиру поменьше — комнатку с кухней на заднем дворе почерневшего от времени дома — вернее, ящика, сложенного из кирпича; черный от копоти воздух, убожество собачьей конуры, голые крашеные стены, тонкие перегородки; крики и ругань наполняли эти лачуги, недостойные называться человеческим жильем.
При несчастном случае пособие семье монтера мизерно, но разве кто-нибудь имеет представление, как мало нужно человеку, чтобы вырваться из рук голодной смерти?
Сестре Микаэля, красивой девушке, работавшей в конторе, повезло — она вышла замуж за своего друга детства, мелкого чиновника, и переехала с ним в другой город, менее мрачный. У вдовы остался сын Микаэль, тихий мальчуган, еще школьник; в четырнадцать лет он бросил школу и пошел в шахту зарабатывать на хлеб. Не знаю, что делают в шахте мальчики; в конце концов он выбился в забойщики и стал работать под землей. У него были сильные молодые руки и слабые легкие — а отсюда и итог, как в арифметической задаче. Подземелье недоступно дневному свету. Горячий воздух — его не хватает для дыхания — насыщен мельчайшими частицами угольной ныли; она прибывает с каждым ударом кирки, с каждым взрывом тола. Люди работают в страшной духоте полуголые; их обнаженные тела покрыты липкой корой из угольной пыли и пота.
В этом пекле Микаэль Мроцик находился восемь часов подряд и больше — вручную ворочал камни, всегда в тесноте, на коленях, на корточках, лежа на спине, всегда под слепящими лучами шахтерской лампы, мучаясь от жажды и жадно глотая жидкий кофе — в темпе нашего подстегиваемого угольной энергией века.
Плату за этот нечеловеческий труд кроткий юноша делил с матерью, у нее он жил. Она стряпала ему, ходила на рынок, стирала и латала его белье, он был для нее мужчиной-кормильцем и к тому же добрым и послушным сыном. Словно мягкая дробь, звучала в седой голове мамаши Мроцик мысль о довольстве, правда смутная и тревожная, звучала вплоть до одного проклятого воскресенья.
За городом, невдалеке от леса, среди случайно уцелевших сосен стоит гостиница «Немецкий король». По вечерам на пыльном дощатом полу зала, украшенного гирляндами из разноцветной бумаги, протянутыми от одной люстры к другой (бумага давно запылилась и выцвела от солнца), под звуки разбитого рояля, скрипки и барабана юные лавочники, рабочие и чиновники отплясывают со своими подружками вальс, польку, краковяк.
Там-то и увидел Микаэль Мроцик Берту Оконьковскую, красивую черноволосую продавщицу из магазина Клеманса, там он и танцевал с ней.
Любовь била из его глаз с такой силой и так угрожающе проступала его воля в складках щек, возле рта, что соперники сочли за лучшее потихоньку ретироваться, а польщенная Берта так и льнула к нему. Он угощал ее пивом и бутербродами с колбасой. Он был немногословен, но девушка угадывала за его упрямым лбом и в его юношеском сердце что-то безмерно большое, что пробудилось с ее появлением в его жизни и готово было обрушиться на нее. По пути в город они почти не говорили; молчали залитые лунным светом поля — жалкий клочок природы, наполовину уже поглощенный городом, — на горизонте вспыхивали зарницы доменных печей и мартенов; но природа, луна и ее мягкий свет трогают сердца, питают любовь, сплетают судьбы.