Это отравило ему радость; так уж он был устроен — предстоящие неприятности нервировали его…
Поезд громыхал мимо станций, мелькавших одна за другой. Гартмут стоял у окна и, глядя на прозрачную тень вагона — слабо очерченный контур, как бы летящий по воздуху, — пытался представить себе ожидавший его праздничный вечер; но это ему плохо удавалось. Подсвечники, цветы, вино — все это никак не хотело принять отчетливую форму. Тогда он решил, что прежде можно зайти к Мейеру и получить хороший заказ, и облегченно вздохнул. Это, несомненно, обрадует отца, и таким образом он честно заслужит свой вечер. Но подчинение! У Мейера есть время, а вот Гербштедта осаждают еврейские конкуренты… Интересы фирмы! Невозможно не считаться с ними. Если Гербштедт передаст заказ другим, отец устроит ему, Гартмуту, нахлобучку. Что же делать? Как тут выпутаться? Гартмут уже было решил послать депешу, что заболел и хочет показаться в Геттингене специалисту. Это не вызовет подозрений, как и та хорошо подделанная записка о болезни, которую он однажды отдал учителю. Полно, так ли это? Он, видно, плохо знает своего отца. «Я старик, а не болею! Когда ездят по делам — не болеют! Не дети, а наказанье божье! Весь в тебя». И на бедную тихую маму обрушится поток злобы. Ведь она совсем не умеет защищаться, и весь дом окажется жертвой того чудесного настроения, которое они называют «динамит»… Нет, так тоже нельзя. Да, не было выхода, кроме повиновения; повинуйся со скрежетом зубовным или с философским спокойствием, робко или веселясь, повинуйся, все равно всегда все кончается победой отца… Так уж устроен мир. Мятеж и покорность, восстание и слабость — их вколотили в одинаковой степени — он только не знал куда, во вселенную или в мозг человеческий; очевидно, в мозг всех нормальных людей, — так ему представлялось…
В полном отчаянии Гартмут Шнабель уселся в углу купе, вынул вторую сигару и мрачно закурил, устремив неподвижный взгляд на летящую рядом тень поезда; когда же половина сигары превратилась в пепел, в белый плотный пепел, он, покорившись в душе, начал читать книгу в зеленоватом переплете «Империя Серебряного Льва» — четвертый том великого Карла Мая[11].
Поезд остановился в Крейензене. По вагону, размахивая телеграммой, пробежал человек: «Гартмуту Шнабелю из Берлина! Для господина Гартмута Шнабеля, Берлин!» Испуганный Гартмут нервно выхватил сложенный втрое листок:
«Отменяю распоряжение, заканчивай Мейер Геттинген, встречай Геттинген Новый год. Утренним поездом Франкфурт; возвращайся третьего Берлин, испытание выдержал. Рад. Папа».
Сердце Гартмута замерло, как после неожиданного удара, и в душе его воцарилось смятение, детская растерянность и немота, пока мысли и чувства его бодрствующего «я» не возликовали хором: «О, как хорошо, как по-настоящему хорошо с его стороны!» Дрожащей рукой он дал посыльному пятьдесят пфеннигов на чай.
Только теперь его ночной праздник получил благословение: его подвергли испытанию, он его выдержал. Воля Сильного отметила его, и он оправдал доверие.
Самое лучшее на свете — приказание, думал он, и глаза его были влажны от слез. Никогда, никогда раньше он не понимал так хорошо слона поэте: «Уметь подчиняться — значит уметь быть господином». Сладкое желание подчиниться придавало этой милости свыше нечто пламенное, нечто от посвящения в рыцари, и он, шествуя по мосту благонадежности, вошел в избранное сословие тех, кто имеет право повелевать. Так, подобно рыцарю Грааля, соединился он со своим отцом и миропорядком — пьяняще сладостный внутренний огонь, дающий физическое ощущение счастья, переплавил его в мужчину.
Но потом, когда он, стоя у окна, ждал отхода поезда, что поднялось в нем тогда — очень медленно, очень неясно и словно заволокло его радость? Что он с болью заметил в себе? Не стыдился ли он немного этого испытания, которое походило на игру со всем, что составляло для него главное в жизни? Уж не охватило ли его на мгновение такое чувство, будто отец сорвал с него человеческое достоинство и, дергая за проволоку, управляет им, как куклой, как марионеткой, как жалким пугалом. Быть может, ему не следует брать подарок, купленный ценой его рабства?
Возможно, отблеск пережитого, едва осознанный, едва ощутимый, вспыхнул в нем, когда он пустыми глазами рассматривал белую станционную вывеску, на которой черными буквами было написано «Крейензен», холодную и неуютную, словно крик вороны. Ничего от трезвой четкости и жесткости, с которой мы, участники событий, должны изображать их пером и кистью, не было в его неуверенных ощущениях… Но он подавил их в себе, едва только здание реального, будничного вокзала стало отставать от поезда и терять свои очертания. В Гартмуте поднималась радость….
Оставим его здесь, прислонившимся к оконному стеклу, с его красивым костюмом, мягким лицом и телеграммой, засунутой в роман Карла Мая, который он держит в растопыренных пальцах, и вспомним, что всем нам хоть раз в жизни пришлось поставить заплату на сердце.
1912
Перевод Е. Фрадкиной
Швея
ию историю маркиз де Шатоден рассказал восхищенным и благодарным молодым сыновьям трирских бюргеров. Было это во времена красного колпака (который носили, разумеется, в Париже), когда маркиз, несмотря на мучившую его подагру и свой парчовый жилет яблочно-зеленого цвета в серебряных узорах, теперь, правда, без драгоценных камней, давал уроки танцев в Трире. Во время уроков его сын весьма недурно играл на флейте, хотя при других обстоятельствах мог бы рассчитывать на богатое наследство: восемь ферм и шесть домов в Лионе.
— Итак, мои юные и сиятельные друзья, — сказал насмешливый толстяк, удобно расположившись в углу дивана, поближе к камину, за стаканом сдобренного пряностями пунша. — Во время оно во французском города Компьене жил молодой человек из вашего сословия, работавший в деле своего отца. Он влюбился в бедную, но добродетельную и хорошенькую девушку — с той страстью, которая так характерна для юных героев из почтенных буржуазных семейств, — и вознамерился жениться на ней. Не в пример нынешним молодым ветрогонам юноша стремился слить воедино долг, добродетель и любовь; он робко, но серьезно завел об этом речь со своим тучным родителем. Однако папаша, который был не столь добродетелен, как его сын, и не читал метра Жан-Жака, а, напротив, упрямо презирал маловесомые блага, производимые гениальными писателями, — папаша суровой речью, точно острым ножом, пронзил любвеобильное сердце юноши, угрожая избить его, как собаку, если он еще раз посмеет говорить о столь постыдной затее. «Как собаку!» — кричал неистовый папаша. Верный юноша! У меня слитком мягкое сердце, чтобы долго нести на себе груз твоих мучений, изображая их во всех подробностях; это убило бы меня. Но вам, моим слушателям и любезным ученикам, легко почувствовать, пережить и до дна испить чашу скорби вместе с героическим молодым человеком, который мечтает о браке и которому обещают намять за то бока. А если вы напряжете все душевные силы, то еще представите себе и последующее: на сцене появляется богатый вдовец, бакалейщик, ловкий пройдоха, возымевший намерение жениться на девушке; и она, лилия, ласточка, обитающая в храме красоты, соглашается! Берет его! Будет ему принадлежать! Он будет с ней спать! Вы краснеете, друзья мои, вы бледнеете, мои благосклонные слушатели. Все, что волнует вас, поразило беззащитную и любвеобильную грудь юноши мечом Марса, копьем Минервы и стрелою Феба. Скорбите вместе с ним, милые мои, скорбите! Умрите, если вам не под силу страдать!
Здесь маркиз сделал эффектную паузу и осушил свой стакан.
— Наш герой, получивший в дар от природы не только эфирную душу, но, к сожалению, и грубую телесную оболочку, остался в живых.