Враг
асто бывает, что судьба человека складывается в точном соответствии с законами его характера, и что бы с этим человеком ни приключилось, пусть даже в него выстрелят в упор, все это вызвано роковыми силами, заложенными в нем. Именно в них-то и коренилась причина того, что силезский сержант Пауль Пашке чуть не истек кровью в самом начале первой мировой войны.
* * *
Ранним утром на второй день мобилизации старший сын мастера столярного дела Пашке, с удовлетворением кивнув, снова обвел взглядом мастерскую, где он еще вчера работал и где всегда был правой рукой отца. В чисто подметенной комнате все стояло на своих местах, к побеленным стенам были привалены груды струганых досок и некрашеная дверь со сквозным отверстием на месте замка. Не стоило заглядывать в темные углы между досками и стеной, проверять, нет ли там мусора, пыли, стружки. Каждый вечер, когда кончалась работа, он сам следил за тем, чтобы ученики не ленились убирать, не оставляли огрехов; большие ящики под верстаками были полны опилок и стружки, а до блеска начищенный инструмент лежал наготове в полном порядке. К вечеру, разумеется, все это в пылу работы будет разбросано; зато старик отец вместе с рабочими, которых пока не призывают (ополченцы! — пренебрежительно подумал мобилизованный), и с учениками изготовят за день с полдюжины дверей для строящейся школы.
Он пожал плечами, как бы говоря: кто знает, что будет здесь завтра утром. И снова пожал плечами, как бы выражая этим радостную мысль — меня это уже не интересует. В задумчивости он вновь и вновь поворачивал голову, оглядывая мастерскую. Часто дыша и все глубже вдыхая, вбирал он в себя запахи, никогда не покидавшие это помещение: освежающий смолистый аромат только что обструганной сосны и ели, неизбежно связанный со зрительным образом — розовато-желтые на срезе стволы, сучья, зеленые игольчатые ветки, — и витающий вокруг противный запах клея. Сын столяра любил эти запахи.
Со всем этим покончено. Он пересек двор и вошел в комнату, расположенную вровень с землей. Здесь он неторопливо и обильно позавтракал.
— Ешь, сыр свежий, долго не проголодаешься, — говорила мать и накладывала на маленькие булочки толстые куски пахучего силезского сыра. Этот запах юный Пашке тоже любил.
Лицо у матери было заплакано. Когда он поднялся из-за стола и взял ее руки в свои, не осмеливаясь поцеловать их, она, не в силах больше сдерживать слезы, громко разрыдалась и протянула сыну его библию. Не то советуя, не то приказывая, мать несколько раз повторила, чтобы он всегда носил эту книгу в ранце (мать когда-то служила у гернгутеров[13]).
— Всегда, Пауль, всегда, всегда… — проговорила мать и выбежала вон из комнаты, впиваясь зубами в край фартука, но ей не удалось подавить рвавшийся из груди крик.
Только матери сердцем чуяли в те дни, что такое война, да и то не все. Часто и они глушили в себе инстинкт жизнеутверждающей природы чадом тщеславия или жертвенности.
Но Лене Пашке давно уже с великой неохотой смотрела на мир. Ее выразительные голубые глаза, полные слез, почти грозно светились на измученном темном лице, изрытом морщинами. Теперь она заперлась в спальне, бросилась на колени и уткнулась головой в постель, чтобы никто не слышал ее судорожных всхлипываний. Когда же ее сына, первенца, вырвали из-под ее крыла, как из-под извечного заслона, когда за ним захлопнулась дверь, душераздирающие рыдания матери незаметно перешли в молитву. Мать заклинала, мать молила владыку небесного о благополучном возвращении ее Пауля. Так нашла она утешение.
А старик отец пошел проводить сына на вокзал. Над высокой рожью, которая стояла под солнцем словно вылитая из меди, высилась беспредельная синева неба. Картина эта вернула Паулю душевное равновесие, нарушенное волнением матери; слава богу, в жизнь вошло что-то новое, родина знала на защиту…
Когда новобранец уже стоял в желтой раме вагонного окна в нетерпеливом ожидании отхода поезда, отец, борясь с мелкой дрожью, непрерывно колотившей его, не выпуская изо рта трубки и чересчур часто поплевывая на перрон, призвал сына, сержанта третьей роты Пашке, к осторожности; три или четыре раза отец повторил, чтобы на привалах сын ложился на спину, лежал неподвижно до самой команды «подъем» и ни в коем случае не ворочался с боку на бок.
— Помни, сынок, только не ворочаться!
Но вот наконец Пауль протянул свою длинную руку обоим братьям. По дороге на вокзал он позволил им нести свой маленький чемодан. Вместо всех других чувств мальчики испытывали отчаянную зависть, ведь на его месте они уже ощущали бы на своем мундире невидимый Железный крест. Лица у них и в самом деле не были такие осовелые, как у него. А он то и дело вытирал взмокшую от пота, коротко остриженную светловолосую голову и все только хвалил погоду — очень, мол, хороша для жатвы. Конечно, с этакой рыбьей кровью не только вражеского орудия, но даже знамени не захватишь — вынесли приговор сержанту Пашке его младшие братья, возвращаясь с вокзала домой.
Разбухший гарнизон в Глогау, на берегу широкого Одера, где Пашке отбывал воинскую повинность; новая серая форма, не такая красивая, как тот синий мундир с красным воротником и желтыми погонами, в котором Пашке вышел, так сказать, в люди, но необычная, во всяком случае, как будто вовсе и не у пруссаков служишь; бесконечные переезды, смех, шутки, песни, крики и сон — так началась война для сержанта Пашке.
В пограничных городах, когда солдаты выходили из вагонов, население встречало их как своих спасителей: велик был здесь страх перед приближающимися казаками, ведь даже в мирное время они казались вечной угрозой; вдобавок повсюду говорили о бешеной стремительности их наступления, сметающего все на своем пути. К счастью, разговоры эти не оправдались. Враг отступал в глубь своей страны, и приходилось совершать долгие одуряющие переходы, догоняя его; мундиры покрывались тонкой белой пылью польских дорог, а лица — серой коркой грязи.
В голове первого батальона вслед за гусарами шла третья рота. С тех пор как они вошли в соприкосновение с врагом, капитан охотно посылал сержанта Пашке и в разведку и в передовое охранение — особенно ночью.
— Он человек положительный, — говаривал фельдфебелю капитан, — не страдает, слава богу, чрезмерным воображением, будь оно проклято!
И вот, когда Пашке выполнял одно из таких поручений, с ним приключилась беда. Темной ночью в лесу он зацепился за корни дерева, упал и растянул на ноге сухожилие. Недели две ему пришлось пролежать в полевом госпитале вместе с ранеными из пятой роты, которая недавно атаковала несколько южнее сильный русский отряд.
В плен было взято множество солдат, среди них и десятка два раненых. Все они лежали рядом на чисто застланных койках, установленных в польской деревенской церкви.
Одна койка должна была вот-вот освободиться. На ней умирал русский пехотинец, раненный в грудь навылет — пуля прошла на волосок от сердца. Его товарищ спросил по-польски врача, долго ли он еще протянет. Врач ответил:
— Дни его сочтены.
Спрашивавший усмехнулся.
— Сколько гробов сколотил в своей жизни, а самого без гроба похоронят. Такое ему, верно, и не снилось. Это мой земляк. Я его знаю.
Врач тотчас же перевел все своему коллеге на немецкий язык.
Никто из многочисленных раненых не улыбнулся. В наступившей тишине слышны были только прерывистые стоны умирающего да звенящий звук, издаваемый крылышками нескольких пчел, ползущих вверх по оконному стеклу.
— Гроб можно было бы сделать, — сказал вдруг прусский сержант с перевязанной лодыжкой. — Я, знаете ли, тоже столяр, — пояснил он в ответ на недоуменные взгляды врачей и слегка приподнялся.
— Да вы на ногах не стоите, чудак! И зачем ему гроб? Сойдет и так.
Пашке откинулся всем корпусом назад, опустился на подушку и закрыл глаза. У него слегка повысилась температура. Это было вызвано не столько пустячным увечьем, сколько ужасно раздражающей необходимостью лежать в постели в этакую жару. Да, разумеется, только повышенная температура и сильная пульсация в висках виноваты в его дурацких словах. Ему было мучительно стыдно; ну, конечно же, сойдет и без гроба.