Он помнил ночь, как черную наяду,
в морях под знаком Южного Креста.
Он плыл на юг; могучих волн громаду
взрывали мощно лопасти винта,
и встречные суда, очей отраду,
брала почти мгновенно темнота.
…Но проходили месяцы, обратно
я плыл и увозил клыки слонов,
картины офирянских мастеров,
меха пантер — мне нравились их пятна -
и то, что прежде было непонятно,
презренье к миру и усталость снов.
Пока Гамилькар предавался любви и поэзии, боцман Жириновский, держатель золингеновой бритвы, рыжий, похожий на орангутана, с медной серьгой в ухе, сразу после Порт-Саида подмигнул своей матросне с «Портвейпа-Таврического», и матросня, подкараулив Гамилькара в беспомощном состоянии, а именно когда тот справлял большую нужду в гальюне на баке (офиряпина, как и русского, по известной пословице, можно обмануть лишь в том случае, когда он сядет справлять большую нужду), — матросня привычно выбросила Гамилькара за борт вниз головой в Красное море па съедение акулам, как выбрасывала в Черное потемкинских офицеров в 905-м году. Матросня надеялась овладеть плавучей птицефабрикой, скопом использовать графиню Кустодиеву для своих гнусных потребностей, а потом взять курс на Крым к дружкам-большевикам и не с пустыми руками и с благородной целью — принимать участие в строительстве второго рая земного, развивать советское колхозное птицеводство. Программа-минимум им удалась, птицефабрику и графиню Кустодиеву они захватили, никто не оспаривал у Жириновского права на первый заход. Боцман закрыл каюту и с вожделением приступил к делу, но был попросту задушен ею в объятьях и выброшен для устрашения на палубу, в то время как Сашко выпустил и науськал па восставшую команду сэра Черчилля.
То, что творилось на палубе, плохо поддается описанию. Сэр Черчилль, сверкая красными глазами, вцепился в горло боцмана. Сашко бросил в море непотопляемый аккордеон как спасательный круг, сам бросился в воду и спас Гамилькара; Черчилль кромсал на палубе труп боцмана — купидоны не терпят орангутанов — и терроризировал пиратов, гоняясь за каждым. Потемкинцы запросили пощады, выловили из Красного моря Гамилькара с Сашком и предложили закончить дело полюбовно: они приносят графине Кустодиевой свои извинения, Гамилькара с графиней и Сашком высаживают па эфиопский берег, за что Гамилькар передает им в революционную собственность «Лиульту Люси». Мирный договор был заключен, все остались довольны. Вымыли палубу. Тело боцмана Жириновского завернули в простыню, па которой он собирался совершить непотребный акт, к ногам привязали колосник и выбросили в море, где он простоял на дне до начала перестройки в Советском Союзе и всплыл. Золингеновая бритва досталась Гамилькару на память.
Гамилькар с Сашком и графиней высадились в акватории Джибути с самоваром, Бахчисарайским фонтаном, елкой и березовым поленом, а «Лиульта Люси» отправилась обратно в Крым и сгинула где-то по дороге, подорванная торпедой с германской субмарины.
ГЛАВА 8 Банзай! Или Японский шпион Сакура Мухомори-сан
Штабс— капитан Рыбников внезапно проснулся, точно какой-то властный голос крикнул внутри него: банзай!
Л. Куприн. «Штабс-капитан Рыбников»
Гайдамака в той бадэге чуть на вымытый утренний пол не упал. Вспомнил он наконец-то про три сторублевые купюры с нежнейшим Владимиром Ильичом в «Архипелаге ГУЛАГе»! Гайдамаку по той одесской жаре в колымский мороз бросило, когда он вспомнил про 29-е февраля!
— Е-ерш тво-о-ю два-адцать! — нараспев произнес он, хватаясь за голову.
— Еж твою марш, — согласился Иван Трясогуз с сочувствием человека, только что вырвавшегося из лап Конторы. Он в два громадных глотка скушал полный стакан коньяка и занюхал рукавом.
— Как же так?!
— А вот так. Ф-фу, яка гыдота!..
— Скворцов — шпион?!
— Шпион. Японский. Сакура Мухомори-сан. Настоящий. Из-за бугра. И фамилия у него не Скворцов, а немецкая — Шкфорцопф. Или Шварцкопф. Или как-то так.
Помолчали, переваривая каждый свое. В животе у Гайдамаки зашевелился гороховый суп с салом, а Трясогуз хлюпал коньяком в пузе.
— Ничего я толком не могу объяснить, Сашко, — нарушил молчание Трясогуз. — Я и сам пи черта не пойму. Знаешь, чем отличается восточный шайтан от нашего черта?
— Ну?
— Уз-ко-гла-зи-ем, — Трясогуз растянул пальцами края глаз, сморщил нос и сделался похожим па здоровенного далай-ламу. — Сидит там у них наверху в Доме с Химерами, на самом чердаке, такая химера — такой узкоглазый узбек по особо важным делам, — а может, киргиз, монгол или тоже японец — не разобрал, — то ли Абдулкопытов, то ли Халат-Оглы, — он представился, по я забыл, — и задает тебе вопросы: знал ты Скворцова, не знал ты Скворцова?… А ты не знаешь, что отвечать. У них там из подвала Колыма видна, а с чердака — Луна. Бледная такая, бледная, как блиц! Я уже думал: гаплык, конец подкрался! Не выйду оттуда, возьмет он меня за зябры и зашлет на Луну. Ох, и вумный татаро-монгол! Глаза узкие-узкие, ему их не надо примруживать, он тебя насквозь видит, как стеклянного. Но — пока обошлось. Пока. Во-первых, ты слушай, я умно себя повел — дураком прикинулся. Во-вторых, я ему, наверно, по габаритам не подошел — меня ж в тройном размере кормить надо, чтобы я на допросах на ногах стоял и не падал, у меня ж от расширения сосудов вены вспухнут. Сказал мне Сарай-бей: «Дурак вы, Иван Трясогуз! Идите и не грешите, Иван Трясогуз! Мы вас еще вызовем, Иван Трясогуз!» И отпустил… Слобода!!! — вдруг в полную грудь заорал Трясогуз па всю бадэгу, вусмерть перепугав утренних страждущих и алчущих.
— А ну пошел отсюда, амбал недоделанный! — заступилась за постоянных клиентов Надежда Александровна Кондрюкова. — Или цыть мне тут! Контора тут над головой. Чтоб тихо было, а не то милицию вызову!
— Все, все, мамочка! Молчу, молчу… — прошептал Трясогуз. — Слобода!.. Вот, даже коньяк с тобой по утрам пьем, а не ценим. Скажи мне, командир, ты у этого хрена с бугра менял что-нибудь на что-нибудь?
— А ты?
— Молчать! Здесь вопросы задаю я! Отвечайте, когда вас спрашивают! — опять повысил голос Иван Трясогуз, подражая, как видно, умному шайтану по особо важным делам.
— Тише ты! Ну, менял.
— То-то! Значит, ты для них — перспективный. И я тоже. Был перспективным. Вот иди, объясняй узкоглазому, что почем. Ох, и вумный чекист! Японец! Нашего районного прокурора вжэ нэма — с его подачи.
— Вышинский полетел?!!
— Если б только полетел!.. Анюта уже золото продает, сухари сушит, передачи носит. Светит нашему Януарьичу десять лет с конфискацией всего майна, так что на «Москвича» не надейся — арестован его «Москвич». Снимай гроши со сберкнижки, пропьем. Начальника УВД вжэ тэж нэма — Петруху туда же. Вообще все полетели. Вот так… — Трясогуз расставил руки и стал похож на толстый узкоглазый корейский «боинг», — На взлет! Мотор! От винта! И полетели. А Первого ушли на пенсию. Теперь за нас, дураков, взялись. Не пей больше, командир! Иди. С Богом! Жаль, креста на нас нет, а то бы перекрестил. Стой! Поворотись-ка, сынку, дай я на тебя погляжу… Экий ты, ятерь-матерь! Ширинка застегнута, живот колесом, хрен столбом, — сказал Трясогуз, шутливо хватая Гайдамаку за ядра, — Все в норме. Иди! Нет, стой! Вот что я тебе скажу, — зашептал Трясогуз, с опаской поглядывая на своды подвала, — Будь дураком, командир! Не сознавайся ни в чем, понял? Они на арапа берут, Петра Великого. Не клюй па арапа. За тобой ничего нет, ты дурак долбаный, из среднего звена, заслуженный мастер спорта, папу римского задавил. Понял меня? Ни пуха. А я еще выпью. Ох, и напьюсь я сегодня, Сашко, ох, как я напьюсь!
— Подожди меня, Вань. Через час вместе напьемся.
— А ты уверен, что через час оттуда выйдешь?
— Пошел к черту! — обозлился Гайдамака, поднимаясь из бадэги па улицу Карла Маркса.
— Будь дураком, Сашко! — донеслось последнее напутствие из подвала.