Сначала расстегнул шубейку, потом пиджак, потом какую-то кофту, потом рубашку, что-то там еще расстегнул, достал из-за пазухи непочатую пачку сторублевых купюр, сорвал с нее банковскую бандероль, выдернул три сторублевки и разложил их веером перед Гайдамакой — прямо на «Архипелаге ГУЛАГе»:
— Вот, командир… Большое вам… спасибо. За это самое… За уголь…
ГЛАВА 16. Что же все же делать?
Мои родители жили в Севастополе, чего я никак не мог понять в детстве: как можно жить в Севастополе, когда существуют южный берег Африки, прерии Северной Америки, Огненная Земля…
А. Аверченко
Обильно отужинав после вегетарианского приема у Врангеля, Гамилькар закурил трубку и остановил сытый взгляд на графине Л. К.
«Куда ж нам плыть?…» — по-пушкински раздумывал Гамилькар.
Он не хотел плыть во Францию. Он не хотел возвращаться в Офир — Офир был почти не виден. Гамилькару хотелось на русский Север, искать самку для Черчилля. Но русский Север был занят большевиками. А тут еще графиня Л. К. С Элкой надо было что-то решать.
О сходстве графини Кустодиевой со светской львицей, пожалуй, сильно сказано. Ее в детстве дразнили «тумбой», «коровой», «слонихой», «маслобойней» и другими обидными прозвищами, какими тощие дети дразнят толстых детей. Она была крупной женщиной мясной породы и в самом деле походила скорее па крупную корову или небольшую слониху, чем на львицу, — хотя и grande dame, mais ne la femme la plus seduisante de Peterbourg.[23] Обучаясь в Смольном институте благородных девиц, толстуха-графиня, конечно, разглядывала под одеялом потаенные фотографические открытки, которые проносили под полой в институт более бойкие барышни-однокурсницы. На открытках изображались крутящие ус гусары, которые, не снимая киверов, располагались в креслах с обнаженными мужскими достоинствами, похожими па кондитерские изделия, и эти изделия с вожделением облизывали разодетые французские аристократки, а потом, приподняв многочисленные юбки, удобно усаживались на них своими обнаженными соблазнительными полушариями. Гусары, конечно, были ненастоящими, ряжеными, а аристократки — обыкновенными французскими проститутками. Настоящих мужчин смолянки почти не видели — кроме поэта Ходасевича, который, преподавая русскую литературу, ненароком заговорил о порнографии (см. ниже), и Дмитрия Ивановича Менделеева, который недолго преподавал в Смольном органическую химию. Все девицы были влюблены в могучего старика и предавались нескромным фантазиям, когда он, увлекшись и забывшись у классной доски, правой рукой настукивал мелом химические формулы, а левой непроизвольно почесывал ядра. Стоило Дмитрию Иванычу только захотеть…
Там же, под одеялом, дрожа и краснея, Элка почитывала запрещенную порнографическую литературу — например, «Что делать?» какого-то мизантропа Николая Ильина,[24] «Подземелье пыток» известного маркиза де Сада, бесстыдную повестушку «Возмездие» Алешки Толстого, за которую однажды в Офире Лев Толстой избил своего однофамильца до полусмерти, ну и незабвенного Святого Луку ohouyalynika Баркова.[25] Эту клубничку благородным воспитанницам приносил в лукошке преподаватель русской поэтики Владислав Ходасевич. В первом сочинении Элка ничего не поняла, потому что «Что делать?» Николая Ильина оказалось низкопробной порнографией, для промышленных рабочих, там было что-то совсем не интересное об удовлетворении базисных классовых потребностей фабричного и заводского пролетариата, из каковых потребностей вытекали побочные, надстроечные сексуальные пролетарские вожделения. Знаться с грубыми необразованными люмпенами Элке совсем не хотелось, вонючие и похотливые писания маркиза де Сада вызывали у нее тошноту, Барков просто срамничал и сквернословил из любви к сраму и сквернословию, зато похождения Алешкиной австрийской шпионки с русским офицером в купе поезда были ужас как хороши.
Потом Ходасевич провел семинар «О порнографии в искусстве».
— С какого конкретного момента, с какого-такого боку разработка эротического сюжета становится порнографией? — спросил Ходасевич воспитанниц. — Contez nous cela![26] — вскричали воспитанницы.
— Этот момент весьма неопределим. Один из первых критиков, читая «Руслана и Людмилу», находил, что «невозможно не краснеть и не потуплять взоров» от таких строк:
А девушке в семнадцать лет
какая шапка не пристанет!
Рядиться никогда не лень!
Людмила шапкой завертела;
на брови, прямо, набекрень,
и задом наперед надела.
— Для нас уже решительно непонятно, что в этих стихах могло показаться предосудительным нашему литературному прадедушке, — продолжал Ходасевич. — Его стыдливость представляется нам абсурдной. Мы, следовательно, считаем, что пределы стыдливости должны быть сужены, а пределы дозволенного бесстыдства расширены. До каких же, однако, пор?
Ответ на этот вопрос был дан на следующий день: нравы среди благородных девиц были еще те, какая-то подлая сучка донесла па Ходасевича и на подруг, Ходасевич был с грохотом изгнан, а смольные гувернантки в синих чулках произвели в тумбочках унизительный обыск без ордера и понятых. У Элки эти синие чулки нашли всего лишь ленинское «Что делать?» и, слава Богу, не догадались заглянуть под матрас, где прятались злополучный маркиз и фотографические открытки с банановыми гусарами. Разохоченные гувернантки продолжили повальный обыск, и добрая графиня крепко отомстила доносчице — она успела подсунуть той под подушку непотребного «Луку Мудищева», и когда старшая гувернантка прочитала: «На передок все бабы слабы, скажу, соврать вам не боясь, но уж такой блудливой бабы никто не видел отродясь!», то издала оральный горловой звук и упала в глубокий обморок.
Графиня Кустодиева, хоть и была похожа на купеческую дочь (что не преминул использовать в своем триптихе ее троюродный брат-художник; обнажалась ли Элка перед братом для третьей части «В парной» — неизвестно, вряд ли), не имела отношения к купеческому сословию и была не капитанской, а генеральской дочкой, но прадед ее (общий с троюродным братом) происходил из выкупившихся крепостных крестьян, а отец, генерал от инфантерии, выслужился из простых фельдфебелей на русско-турецкой войне; графиней же Элка стала по мужу-графу, по-своему ее любившему и никогда ей не изменявшему даже по причине ее фригидности.
Муж ее, граф, был добросовестным графоманом. По ночам он писал длинные романы а-ля Фенимор Купер, над ним потешались в редакциях и называли «графом», вкладывая в титул совсем другой смысл.
«Смотрите, граф, что вы написали: где это, ага, вот: „Боцман медленно стоял на палубе“.
«А разве можно стоять быстро?» — следовал возмущенный ответ, и редакторы, сдерживая хохот, лезли под столы.
«Граф, примите дельный литературный совет: читайте утром то, что написали ночью. „Пара матросов-оборванцев гурьбой направилась к графине“.
«Ну?» — говорил граф, не понимая.
«Это были конюшни, где держали лошадей».
«Что ж тут такого?» — удивлялся граф. — «Это фраза для дурака-читателя, который не знает, что такое „конюшни“. Или вот: „Ковыляя па одной ноге, вождь индейцев очнулся от мыслей. Кровь ударила ему в лицо, и он побледнел“.
«Не понимаю», — бормотал граф, медленно стоя посреди редакции. Потом он очнулся от мыслей. Кровь ударила ему в лицо, он побледнел и, ковыляя на одной ноге, вышел за дверь и хлопнул ею.
Граф также писал любовные стихи о какой-то Наталии и показывал их Элке, но Элка была уверена, что никакой Наталии в природе не существует, а графу она понадобилась только для рифмы: