От Красной Пресни мы переходим на Большую Никитскую. Затем в переулок. Затем на Поварскую. Затем — к звездам.
Вместе с нами наши горести и заботы. Они стелются за нами, как шлейф. Ларри — незыблемый королевич первозданности. И глупый я — наследный принц ненависти.
Вокруг колышутся здания, ожившие куски фарша, тачки и ноты. Река, мелькнувшая в голубом просвете среди бетонных плит, кажется Баренцевым морем. Дома — айсбергами.
По небу летят гигантские породистые лошади. Вслед за ними цветные собаки. Лошади бьют копытами. А собаки воют на Луну.
* * *
Для поиска смысла жизни не надо ходить за тридевять земель. Она намного ближе.
Совсем уже зашторенные в хламешник, мы ныряем с Ларри в подземный переход. Внизу какие-то люди с ошалевшими рожами лезут ко всем подряд. Поделиться своей радостью, наверно, пытаются.
Один из долговязых парнишек направился к нам. Сначала я подумал, что этот парень из Ларриной команды и направляется к нему поразведать новости. Но тот прямиком ко мне.
Ладно, подошел. Так мало — хватает меня склизкой лапой за плечо и дышит мне в лицо какой-то неслабой вонью:
— Я знаю, что тебе нужно… — вот как он прошипел. Спасибо! Хоть кто-то это знает.
Сперва я сдуру подумал, что он от правительства здесь ошивается. Выясняет, кому наиболее плохо. А потом раздает приглянувшимся клиентам порции счастья.
Все оказалось прозаичнее. Далее я подметил в его руках огромнейшую стопку книг в цветных обложках. А на обложках облака красивые и святые картинки всякие.
По его стеклянным зрачкам тоже было заметно, насколько он уже переполнился счастьем. Оно из него так и перло. Прямо-таки лучилось.
Словом, это был то ли христианыш, то ли кришнаитыш, то ли евангелистыш, то ли еще кто из их небесных легионов. Всех ведь и не упомнишь.
Тут уж я поведал ему, что не чувствую в себе особой, мол, храбрости и недостоин типа я еще такого разного счастья. И остекленею как-нибудь попозже. За несомненно ценными и высокодуховными книгами в его руках с трудом было видно рожу.
— Нет, нет, — все пытаюсь отмазаться. Тороплюсь, мол.
Вообще, в духовных трущобах всего одна достойная организация и была. «Аум синрике». По крайней мере они сразу «чужих» травить стали без всяких там предисловий. Вот к ним бы я пошел. Наверно, было бы по драйву за-мониторить, как сученыши жрут газ в метро.
Нет, религия мне не нужна. Потому что остекленения мне хватает и так.
— Свали, мразь! — объявил сектанту подкативший Ларри. И поясняет мне, что они за свои книги с облаками еще и деньги требуют. И куда только смотрит святейший патриарх?
А сектантыш сразу трепыхался, забурчал что-то себе под нос о Страшном Суде и побрел, тыкаясь невидяще в стены, к своим стеклянным дворцам. Наверное, поспешил предлагать другим свою святость, остекленение и счастье.
Все же нужно быть бдительней.
Шагами вдаль. Шагами вдоль. Шагами поперек.
Воздух пал свинцово-тяжелым. Серые дома, серые магазины и серые мрачные деревья, нехотя тянущиеся во все стороны снега.
Я уверен, что мы с Ларри — физиологические кусочки Большого Города. Мы зашторенные весьма конкретно, чувство единения с городом реальное. Слава ангелам, у нас не проверяют доки леги. Это наверняка привело бы к некислой проблематике.
Мы в сутолоке. Мы внутри потока. Проект Полет стартовал.
«Умерли все. Осталась одна Таня». «Умерли все. Осталась одна Таня». При этих словах все закручивается в единую немыслимую спираль. Самой талантливой писательницей в истории мировой литературы была Таня Савичева из блокадного Ленинграда. Первый и последний человек. Эти пять слов вобрали в себя все величие тысячелетий, Ассирию и Девоншир, Месопотамию и Капитолийский холм. «Умерли все. Осталась одна Таня». «Умерли все. Осталась одна Таня». Маленькая детская ручка, безостановочно скользящая по чистым листам. Девочка, которая все поняла. Почему эта девочка осталась в безвестности? А? Пять символов, пять простых слов. Сгусток боли в геометрической прогрессии. Ларри переделывает на свой лад. «Умерли все. Остался один Ларри». «Умерли все. Остался один Северин». Мы подключаем Таню к Проекту Полет.
К сиреневым берегам.
К лазоревому небу.
К розовому снегу.
* * *
Романа Гнидина на Набате найти сложновато. Про одного схожего художничка болтали, что он победил искусство. Не знаю, как насчет всего этого самого искусства, но пока Роман победил Суриковский институт.
К Юбилею художнички уж подзаполнили улицу. Все отдыхающих рисуют за монеты.
После долгих поисков находим Гнидина. Уж больно сильно он что-то вопил о своих художниках-кумирах.
Ясно, он уже в стельку. Мы подоспели не вовремя. Трезвость, как поясняет Роман, это коварная иллюзия, которая мешает понять подлинный трагизм жизни.
Рядом с ним какая-то женщина. Мила Гнидина, так она представилась. Секу: это жена Ромина. Увидев нас, она, конечно, тут же проявила свое недовольство. Типа догнала, что мы хотим утащить ее разлюбимого. Сама она пойти никуда не может. Ей нужно писать, чтоб подзаработать, чтоб расплатиться за квартиру, чтоб накормить детей. К тому же она сообщает, что Роман отметил уже Юбилей дальше некуда.
А кому какое дело до недоношенных дебиловатых детей этой психички? Нам ее оправдания и заморочки ни к чему. У нас своих полное корыто.
А ведь наглатываешься неизбежно по молодости сладкого зефира лжи, а потом раскручиваешь, как катушку с нитками, не выдуманную сказку, а свое бестолковое прозябание. И ждешь, когда оно кончится.
Видимо, от принятия тяжелого решения все же идти с нами Роману становится худо. Словом, парниша присел на блевантоз. А Милка, ясен пень, нас винить тут же и его защищать.
— Он хороший! Он очень хороший! Это вы во всем виноваты. Он очень хороший!
— Хороший, говоришь? — огрызнулся я. — Да, может, и было когда у Романа что-то хорошее. Было, да сплыло. Слово еще какое тупое, дура, придумала: «хороший». Все, что у него оставалось хорошего, вот и вылезло. Я зачерпнул горсть его блевантоза и протянул ей.
Мила отшатывается. Видимо, хорошего ей не надо. И понятно, смолкает растерянно. Стараясь ее дожать, я договариваюсь, чтобы она забрала Ромины холсты, кисти, мольберт и багетины.
— А ты должна остаться здесь ради отпрысков. Дети — это святое! — лопочу я, пока она не опомнилась.
А тут Роман заупрямился.
— Ты идешь, нет? А, алказельцер?
Он сомневается и виновато смотрит на Милку.
— А что будет хорошего на празднике?
— Город замолкнет, — с ходу стал гнать я. — Будут красочные огни и маски, чудесные фрейлины и трубадуры, музыка, фейерверк и, конечно, много пойла. Такты идешь с нами, картонный дурилка?
— Ладно, иду! — решается Роман. — Но только, чтоб все было именно так, как ты мне пообещал.
Да уж, конечно. Я могу пообещать хоть саммит с тремя слонами, держащими мир, хоть с черепахой, хоть полет в созвездие Гончих Псов.
Наконец, свершилось! В плане мы двигаемся навстречу празднику. Ларри — музыкантишка, голубь и наркот.
Роман — художничек, женатик и алконавт. Я, Северин, единственный приличный и уважаемый человек.
Ларри рассказывает истории о том, как он жил еще год назад. Тогда, чтоб наскрести деньжат, ему приходилось сдавать в пользу особей свою кровь и сперму. Знаете, есть такие специальные места. Делает вид, что большей частью сдавал из великодушия. Врет, конечно. Добавляет, что спермы сдал особенно много.
— Мне даже один раз стыдно стало. Вышел один раз тоже в праздник на площадь и раздавал детям конфеты. Глядишь, где-то и мои спиногрызы так же зашелестят. Кстати, может, мне и сегодня купить конфет?
— Вот это будет самое правильное.
Хмыкнул я и повернулся к Роману.
— Завтра мне нужно приобрести орудия труда, — доверительно сообщает Гнидин.
— Краски? Кисти? Холсты? — почтительно поинтересовался я и даже с уважением посмотрел на него снизу вверх. В образах, конечно.