Для тех романтиков, которые находятся под влиянием идеализированного образа покойного Ирвинга Талберга, героя незаконченного романа Ф. Скотта Фицджеральда „Последний магнат“, продюсер – гениальная, но таинственная фигура, нечто вроде великодушного Свенгали, полумага, полуполитика, странным образом напоминавшего самого Фрэнсиса Скотта Фицджеральда в самые знаменательные моменты его жизни.
Имидж театрального продюсера куда менее красочен. Его куда реже представляют евреем, да еще толстым, хотя и особого восхищения он не вызывает. Если он добивается успеха, ему завидуют как счастливчику, которому случайно попала в руки пьеса, прежде без толку валявшаяся на письменном столе, а после ему еще и повезло напасть на спонсора, который отстегивает на постановку кучу денег. Остается только ничтоже сумняшеся пожинать плоды в виде славы и богатства и карабкаться наверх, бессовестно эксплуатируя таланты актеров, чью работу продюсер чаще всего бездарно портит, пытаясь приспособить к требованиям бродвейского рынка.
Как ни странно, в родственной сфере, а именно в балете, слава достается тем, кто ее заслуживает. Дягилев, который, как известно, никогда не танцевал, не поставил ни одного па-де-де, ни разу не взял в руки кисть, чтобы нарисовать декорацию, снискал признание всего мира как гениальный новатор современного балета. И хотя Голдвин (еврей, худой как щепка, не курит), Занук (не еврей, стройный, курит сигары), Селзник (еврей, толстый, сигареты) и Понти (итальянец, полный, не курит), возможно, не те, которых журналы вроде „Комментари“ и „Партизен ревью“ называют культовыми фигурами в искусстве, которому они служат. Фильмы, которые они выпустили, отмечены отчетливым отпечатком их индивидуальности и оказали заметное воздействие на образ мыслей и жизненные позиции зрителей всего мира, что, вне всякого сомнения, доказывает: посвящая себя именно этой сфере деятельности, эти люди имели на своей стороне нечто большее чем всего лишь удачу, деньги или влиятельных родственников».
«Ничего не скажешь, – подумал Крейг, – слог у нее бойкий. И с грамматикой все в порядке. Должно быть, училась где-то». Однако раздражение, вызванное беспардонностью Гейл Маккиннон, так бесцеремонно ворвавшейся к нему сегодня утром, все еще не улеглось. Еще больше его бесило ощущение того, что он беспрекословно подчинится ей. Больше всего ему хотелось отбросить желтые странички и попросить Гейл убраться из номера. Но тщеславие его уже было задето, и, кроме того, не терпелось узнать, какое место в этом реестре героев занимает имя Джесса Крейга. Он с трудом удержался, чтобы не обернуться и не присмотреться к ней пристальнее. Нет, сначала он прочтет до конца.
«Все приведенное выше, – говорилось дальше, – как нельзя более верно по отношению к американскому театру. В двадцатых годах Лоренс Ленгнер и Терри Хелберн, основавшие театральную гильдию, открыли новые горизонты драмы, а в конце сороковых, занимаясь исключительно продюсерской деятельностью, преобразили наиболее американизированную из всех театральных форм – музыкальную комедию, поставив „Оклахому“. Клерман, Страсберг и Кроуфорд – трио, возглавлявшее „Груп тиэтр“, – иногда снисходили до того, чтобы ставить спектакли, однако прославились своим выбором весьма спорных, если не сказать – острых пьес, а также системой подготовки членов труппы к игре в ансамбле с другими актерами».
Да, ничего не скажешь, девочка не лжет. Она действительно подготовилась. Когда все это происходило, ее еще на свете не было.
Он поднял глаза:
– Могу я спросить вас кое о чем?
– Разумеется.
– Сколько вам лет?
– Двадцать два, – с вызовом бросила девушка. – А что, это имеет какое-то значение?
– Все всегда имеет значение, – кивнул он и с невольным уважением продолжал читать.
«Нетрудно вспомнить и другие, еще не забытые имена, но есть ли необходимость в дальнейших доказательствах? Почти всегда находился человек, кем бы он себя ни считал, принимавший на себя тяжелый труд открывателя талантов для фестивалей, на которых Эсхил соперничал с Софоклом. Именно Барбедж заботился о том, чтобы театр „Глобус“ процветал в те далекие дни, когда Шекспир принес ему читать своего „Гамлета“.
В этом длинном и почетном списке имя Джесса Крейга занимает не последнее место».
«Теперь держись, – подумал Крейг. – Мало не покажется».
«Джесс Крейг, – прочел он, – впервые привлек к себе внимание зрителей и прессы в 1946 году, когда ему исполнилось двадцать четыре года, представив широкой публике своего „Пехотинца“ – одно из немногих правдивых драматических произведений о Второй мировой войне. В период с 1946 по 1965 год Крейг поставил еще десять пьес и двенадцать фильмов, значительная часть которых пользовалась кассовым успехом и получила одобрение самых взыскательных критиков. После 1965 года ни на сцене, ни на экране не появилось ни одной работы с его участием».
Тишину прорезал телефонный звонок.
– Простите, – вежливо пробормотал он, взяв трубку. – Крейг у телефона.
– Я разбудила тебя?
– Нет, – коротко бросил он, опасливо поглядывая на девушку. Та неловко скорчилась на стуле: жалкая, смехотворная фигурка в мешковатом свитере.
– Надеюсь, всю эту ужасную ночь ты упивался сладострастными снами, в которых я была главной героиней?
– Что-то не припомню.
– Скотина. Развлекаешься?
– Угу.
– Наглая скотина, – обиделась Констанс. – Ты один?
– Нет.
– Ага!
– Можно подумать, ты плохо меня знаешь.
– Так или иначе, свободно говорить ты не можешь.
– Не совсем. Ну, как Париж?
– Пекло. И французы, как всегда, невыносимы.
– Откуда ты звонишь?
– Из офиса.
Тоже мне, офис! Маленькая, тесная каморка на улице Марбеф, где вечно толпятся молодые люди и девушки, похожие скорее на потенциальных самоубийц, которые только что в одиночку пересекли на шлюпках Атлантический океан, а не прибыли сюда на теплоходах, грузовых судах и самолетах, чтобы отправиться в турпоездку по стране. Это и была ее работа – устраивать студенческие экскурсии. Любого посетителя моложе тридцати и в любом состоянии Констанс приветствовала с распростертыми объятиями, но, только уловив запашок «травки», поднималась из-за стола и, театрально указав на дверь, повелевала очистить комнату.
– Боишься, что кто-то подслушает? – спросил он. Констанс, терзаемая манией преследования, постоянно подозревала, что ее телефоны прослушиваются: французской налоговой службой, американским бюро по борьбе с наркотиками, отставными любовниками, занимавшими теплые местечки в различных посольствах.
– Я не говорю ничего такого, чего не знали бы сами французы. Их недостатки – предмет их неизменной гордости.
– Как дети?
– Нормально. С успехом держат равновесие. Один ангелочек и один дьяволенок. Так что все как всегда.
Констанс была замужем дважды: один раз за итальянцем, второй – за англичанином. Мальчик был отпрыском итальянца и к одиннадцати годам имел за плечами уже четыре школы, из которых его неизменно вышвыривали.
– Вчера Джанни опять отправили домой, – с привычным смирением сообщила Констанс. – Едва не устроил групповой секс на уроке рисования.
– Брось, Констанс! Это уже слишком!
Констанс всегда была склонна к преувеличениям.
– Ну, не групповой секс, разумеется. Кажется, пытался выкинуть из окна какую-то очкастую малышку. Утверждает, что она на него глазела. Но так или иначе, все обошлось. Он сможет вернуться в школу денька через два. Похоже, что по окончании семестра Филиппу премируют «Критикой чистого разума». Подсчитали ее ай-кью[6] и теперь говорят, что она в будущем вполне может стать президентом «Ай-Би-Эм».
– Передай, что я привезу ей из Канн синюю матросскую форменку.
– А заодно и мужчину, которого можно обрядить в эту форменку, – посоветовала Констанс, убежденная, что дети, подобно ей самой, просто одержимы сексом. Филиппе было всего девять, и, на взгляд Крейга, она почти не отличалась от его собственных дочерей в этом возрасте. Если, конечно, не обращать внимания на то, что она не встает, когда в комнату входят взрослые, и иногда употребляет заимствованные из материнского лексикона выражения, которые Крейг предпочел бы не слышать из уст ребенка.