«„Пехотинец“. Автор Эдвард Бреннер».
При этом он трясся, как в приступе малярии, и, заметив Крейга, разразился безумным смехом.
– Это невероятно, братец, – бормотал он, – просто бред какой-то. У меня такое чувство, словно сейчас кто-то встряхнет меня как следует и я проснусь, и увижу потолок своей питсбургской комнатенки.
Все еще дрожа, он позволил Крейгу увести себя в аптеку и заказать молочный коктейль.
– Я словно раздваиваюсь, – признался он, вертя в руках стакан. – Не могу дождаться премьеры – и в то же время думать не желаю об этом. И не только потому, что боюсь провала. Просто не желаю, чтобы все это кончилось. – Он широким жестом обвел автомат с газировкой. – Репетиции. Чертов номер в отеле «Линкольн». Баранис. Твой храп в четыре утра. Я твердо знаю, что это никогда не повторится. Понимаешь, о чем я?
– Вроде бы, – кивнул Крейг. – Допивай свой коктейль.
Когда в ночь премьеры по телефону стали сообщать первые отклики, Бреннера вывернуло наизнанку прямо в номере. Он загадил весь пол, извинился, заявил: «Буду любить тебя до самой смерти», – выпил полбутылки виски и отключился. И пребывал в таком состоянии до следующего дня, когда Крейг разбудил его, бросив на одеяло вечерние газеты.
– Каким он был тогда, – нарушила его размышления Гейл Маккиннон, – Эдвард Бреннер? Когда вы впервые с ним встретились?
– Обыкновенный солдат, испытавший на себе все тяготы войны, – пожал плечами Крейг и, сбросив скорость, показал на холм, где среди сосен возвышалась белая вилла. – Тут я и жил. Летом сорок девятого.
Девушка оглядела невысокое длинное здание с террасой под оранжевой маркизой, защищавшей плетеную мебель от беспощадного солнца.
– Сколько вам тогда было?
– Двадцать семь.
– Неплохо для двадцати семи, – заметила она. – Милый домик.
– Да, – согласился Крейг, – неплохо.
Что осталось в памяти о том лете?
Разрозненные картины. Беспорядочные образы.
Пенелопа на водных лыжах в заливе Ла-Гаруп, стройная, загорелая, с летящими по ветру волосами, подчеркнуто грациозная в цельном черном купальнике, отважно разрезает волны в кильватере моторного катера. Бреннер в катере рядом с ним, снимает Пенелопу. Та дурачится, имитируя рискованные балетные трюки, и машет рукой камере.
Сам Бреннер, пробующий стать на водные лыжи. Он упорно повторяет попытку за попыткой и раз за разом плюхается в воду – неуклюжая личность, сплошные кости и суставы, большой печальный нос и сутулые плечи, сожженные солнцем. В конце концов его, порядком нахлебавшегося воды, все же выуживают, а он, отплевываясь, повторяет:
– Ни на что я не гожусь, чертов интеллектуал!
И Пенелопа целится в него камерой, как револьвером, и смеется, стараясь сохранить равновесие в неустойчивом катере.
Танцы в бархатисто-темную ночь на площади древнего, огороженного стенами города О-ле-Кань, под бренчащую французскую музыку, и фонари, раскачиваясь, отбрасывают то свет, то тени на танцующие пары. Пенелопа, миниатюрная, чистенькая, невесомая в его объятиях, целует его за ухом, обдавая ароматами моря и жасмина, и шепчет:
– Давай останемся здесь. Навсегда.
И Бреннер, сидящий за столом, слишком застенчивый, чтобы танцевать, разливает вино в бокалы и пытается общаться с мрачной жестколицей француженкой, которую подцепил накануне в казино Жюан-ле-Пен, старательно выговаривая одну из десяти французских фраз, выученных за все это время:
– Je suis un fameux ecrivain a New-York.[17]
Возвращение домой в предрассветном зеленом тумане из Монте-Карло, где они совместными усилиями выиграли сто тысяч франков (по курсу шестьсот пятьдесят за доллар). Крейг за рулем маленькой открытой машины, Пенелопа между обоими мужчинами, голова ее лежит на плече Крейга, и Бреннер орет во всю глотку своим хриплым голосом:
– Подумать только, мы здесь, на Большом Карнизе!!
И все вместе пытаются спеть хором новую песню «Опавшие листья», услышанную вчера впервые.
Обед на террасе белой виллы, под огромной оранжевой маркизой. Все трое еще не обсохли после утреннего купания. Пенелопа, такая хорошенькая в белых хлопчатобумажных брючках и синей матроске, влажные волосы подняты наверх и заколоты, буквально излучает чувственное притяжение. Она ставит цветы в вазу на белом металлическом обеденном столе, мягкими загорелыми руками касается бутылки вина в ведерке со льдом, проверяя, достаточно ли оно охладилось, пока старушка кухарка, полагающаяся в придачу к дому, шаркая, вносит холодный суп и салат на большом глиняном блюде, купленном в соседнем Валлорисе. Как ее звали? Элен? В неизменном черном платье, трауре по десяти поколениям ее семьи, умершим в стенах Антиба, она нежно хлопотала над троицей, которую называла «мes trois beaux jeunes Americains» [18]. Ни у кого из них до сих пор не было прислуги, да еще такой, которая украшала бы стол белыми, красными и голубыми цветами в праздники Четвертого июля и День взятия Бастилии.
Резкий, острый, всюду проникающий запах нагретых солнцем сосновых игл.
Долгие послеполуденные сиесты. Пенелопа в его объятиях на огромной постели в затененной комнате с высокими потолками. Полумрак то там то сям рассекают полоски света, пробивающегося сквозь щели закрытых жалюзи. Ежедневные любовные схватки, жаркие, безумные, нежные и страстные. Сплетающиеся грациозные молодые тела, чистые, чуть соленые от пота, благодарные, знакомые ласки, радость взаимного обладания, судороги экстаза, фруктовый вкус вина на губах при поцелуе, негромкий смех, шепот, наполняющие душистую комнату, медленное, легкое, возбуждающее касание длинных ногтей Пенелопы, которыми она шаловливо проводит по упругим мускулам его живота.
Та августовская ночь. Они с Пенелопой сидят после ужина на террасе. Внизу сверкает спокойная гладь моря, ветер больше не шуршит в вершинах сосен, Бреннер где-то шатается с очередной девушкой, и Пенелопа признается Крейгу, что беременна.
– Рад или жалеешь? – спрашивает она тихим, дрожащим голоском.
Он наклоняется и целует ее.
– Думаю, другого ответа не нужно, – вздыхает она.
Крейг выходит в кухню и приносит из ледника бутылку шампанского, и они пьют за будущее при лунном свете и решают купить дом в Нью-Йорке, когда вернутся, потому что их квартира в Гринич-Виллидже теперь будет тесна для увеличившейся семьи.
– Только не говори Эду, – просила она.
– Почему?
– Он будет ревновать. И никому не говори – станут завидовать.
Утренняя обыденность. После завтрака Крейг и Бреннер загорают в одних плавках. На столе между ними лежит рукопись новой пьесы Бреннера, и Эдвард спрашивает:
– Что, если во втором акте поднимается занавес, сцена во мраке, а она выходит из-за кулис, направляется к бару – но публика видит только силуэт, – потом наливает себе виски, всхлипывает и одним глотком опрокидывает стакан…
Оба щурятся от беспощадного средиземноморского солнца, представляя сцену, скользящую в полумраке актрису перед притихшим, до отказа набитым залом в холодную зимнюю ночь в гостеприимном городе над океаном…
Они не покладая рук правят вторую пьесу Бреннера, о ноябрьской премьере которой Крейг уже объявил.
После «Пехотинца» он поставил еще две пьесы, и обе пользовались успехом. Одна все еще шла, и он решил наградить себя отдыхом во Франции и заодно провести с Пенелопой нечто вроде запоздалого медового месяца. Бреннер промотал почти весь гонорар, полученный за «Пехотинца», – кстати, денег оказалось не так уж и много, – и опять остался с пустыми карманами, но они возлагали большие надежды на новую пьесу. Впрочем, этот год для Крейга выдался удачным, у него хватало денег на всех, и он постепенно учился жить в роскоши.
Где-то в глубине дома слышится негромкий голос Пенелопы, совершенствующей свой французский в беседах с кухаркой… Спокойствие изредка нарушается случайными телефонными звонками приятелей или очередной девицы Бреннера, и Пенелопа неизменно отвечает, что мужчины работают и не могут подойти. Просто удивительно, сколько знакомых узнали, где они проводят лето, и скольким девушкам Бреннер успел дать номер.