* * *
— …он говорит, что я должна взять на себя ответственность, раз не хочу отправлять ее в приют…
Лето разразилось как-то вдруг: тропическая жара, потом ливни прорвали гнетущее небо. Прекратились дожди — и снова зной, точно лихорадка, охватившая бессильное тело. Пестрая крикливая толпа лишаями пятнает солнечные улицы.
Они жались в тени, на задворках, поближе к гаражу, чтобы спастись от зноя и от людских глаз; долгие годы они невольно искали тень, опасаясь ярко освещенных улиц, встречаясь в чужих квартирах.
— Ну как же ты-то можешь взять на себя?.. И хотела бы, да не сможешь…
В его голосе вежливое сочувствие и скука. Наверное, сказывается жара, давка в трамвае, усталость — за восемь рабочих часов он сумел проявить рвение, не позабыв и свои дела. Или, может, ему надоело приходить сюда ежедневно из сочувствия к ней и прогуливаться по тротуару перед больницей, засунув в карман тергалевого пиджака — слишком теплого по этакой жаре, изрядно поношенного, если смотреть на него при ярком свете, — две прочитанные и свернутые трубкой газеты.
— По-моему, это просто позор — запихивать ее в приют… Если бы ты знал, какая она была веселая и щедрая! Она на восемь лет старше мамы…
Снова семейные истории, как все это скучно, но нельзя подавать виду, он никогда не подает виду, если ему что-то не нравится. Он смотрит на нее внимательно, он ведь так хорошо, даже слишком хорошо знает каждую ее черточку. И все ее тело знает до мельчайших подробностей — когда-то она была очень тоненькая, впрочем, и сейчас толстой ее не назовешь. А как одета: точно студентка, точно всего года два назад приехала из провинции. И волосы все так же подстригает — под мальчишку — или завязывает сзади шнурком. Только что-то уж слишком много стало седых волос на висках и на макушке.
— …когда объявили в августе шестнадцатого года всеобщую мобилизацию, дедушка ушел на фронт, а бабушка умерла от тифа, и тетя Вика одна растила брата и сестру — маму и дядю.
Сегодня она как-то особенно взволнована. И на мгновение он смешался, с тоской подумав, что придется кривить душой, подстраиваться. Но тут же взял себя в руки: не впервой, пора привыкнуть к своему неестественному голосу, к несвойственным ему реакциям. Ведь он немало потрудился, чтобы преодолеть свою импульсивность, выглядеть натурой скрытной и сложной, и втайне гордился, полагая, что ему это удалось.
— А у этой твоей тетушки нет мужа? Она не была замужем или с ее мужем что-то случилось? — спрашивает он, чувствуя, что пора ему вставить слово.
— Так ведь ты знаешь, что дядя Делькэ умер после землетрясения, — с упреком отвечает Романица.
С каким-то даже шутливым упреком: мол, что ж это ты, ведь я изо дня в день рассказываю тебе каждый свой шаг, а ты все никак не войдешь в курс дела? Разве я не звонила тебе, когда вызвала врача? Я ведь тогда за консультацию сто леев заплатила; врач сказал: если больной проживет неделю, будет жить, так оно и вышло — дядя Делькэ умер на четвертый день вечером. А в крематорий я не пошла, потому что в тот день мы с тобой встречались — не может быть, чтоб ты не помнил. Дядю Делькэ парализовало после землетрясения… От страха… Впрочем, рано или поздно это должно было случиться: когда человеку семьдесят девять лет и в нем сто двадцать килограмм…
Он вежливо и восхищенно присвистнул.
— …Бедная тетя Вика, она тоже старенькая, и подумать только, ей пришлось переворачивать его, менять белье…
Она замолчала на полуслове и глянула на улицу, по которой неслись разноцветные машины. Не надо оскорблять стыдливость друга, она так хорошо понимает его, он очень похож на ее брата Андрея. Только много мягче, добрее, ведь за столько лет они ни разу не поссорились… Кажется, он ни разу даже не возразил ей; нет, пожалуй, иной раз он над ней посмеивается, словно она ему чужая. И это, сказать по правде, ее раздражает, но она старается быть справедливой и строго-настрого запрещает себе обращать внимание на всякие пустяки.
— Просто ужасно, как с некоторых пор начинает сдавать память, — говорит он и подносит свою слишком тонкую руку ко лбу.
В солнечном свете лицо его кажется размокшим, седая с рыжиной щетина поблескивает на подбородке. Но движения у него мальчишеские — неуверенные, беспокойные.
— Дядя Делькэ всю жизнь изображал из себя просвещенного атеиста, хотя окончил всего четыре класса начальной школы… Пенсия у них с тетей была маленькая, одна на двоих, и все же отложили кое-что на книжку… Но его сожгли в крематории, и все сбережения остались тете Вике. Теперь, когда кому-нибудь из семьи бывают нужны деньги, все бегут к ней…
— Сколько же у них… примерно?
— Да ну, семь тысяч… А ты что думал? — поспешно добавляет она, видя, как забавно он скривился. — Если на двоих шестьсот пятьдесят леев пенсии, это… Да и для меня…
— Всего-навсего семь тысяч? Когда говорят о сбережениях…
Он весело смотрит на нее и делает вид, что ласкает, поглаживая двумя пальцами по плечу. Они знакомы уже столько лет, и, хоть она по-прежнему выглядит провинциальной студенткой — неказистой, почти бедной, — теперь уже, что называется, женщина средних лет. Как можно настолько витать в облаках, думает он, продолжая поглаживать ее по плечу двумя пальцами. И зачем месяц за месяцем отдавать работе, за которую в конце концов не получаешь на руки и трех сотен…
— Ты не понял, — живо возразила она. — Похоронили не по церковному обряду не из экономии, а потому, что он сам завещал — без панихиды…
Но она уверена, что он все понял. Ведь ты все видишь так же, как я? — мысленно обращается она к нему, когда приходится дежурить в реанимации. Смешанный запах спирта, испражнений, хлороформа; кровати разделены клеенчатыми занавесями, на спинках черные таблички — указаны имя, возраст, характер операции. Кафель стены испятнан рвотой. Ведь ты все видишь так же, как я? Эти скорбные глаза, тонкие губы, покрытые оранжевой коркой, нити клейкой слюны тянутся из полуоткрытого рта, а голос хриплый, безличный:
— Где мы?
Да разве бы Романица могла все это выдержать, если б не знала, что он все понимает даже без ее рассказов, даже без слов? Чувство такое, будто она все плывет и плывет под водой десятки километров и дышит только через соломинку.
— Его поэтому похоронили не по церковному обряду, а не ради экономии.
— Но если остались деньги, никто не в обиде. Наоборот, — смеется он.
Эдаким тоненьким, ласковым ржанием.
— Да, теперь я вспомнил, ты рассказывала о тете и дяде: жили они не очень ладно, часто ссорились, и когда он умер, твоя мама сказала: вот теперь-то наконец сестра заживет спокойно. — Он говорит скороговоркой, все больше оживляясь.
— Только все было сложнее, — вставляет она.
А сама смотрит на очередь, выстроившуюся перед мясным магазином, — остается целый час до открытия, и еще через час придет машина с мясом. Поэтому женщины и пенсионеры расположились здесь основательно. Иные даже принесли из дому стулья.
— Сложнее, — говорит она, — потому что, когда он умер, ее уже ничто не радовало. Она даже шить перестала, целыми днями только сидела сложа руки и смотрела в пустоту.
Сложнее, все на свете сложнее, вот и Романица теперь смотрит в пустоту, а нет-нет да и бросит исподтишка на него жадный взгляд: как двигаются его тонкие, будто и не мужские руки, как по-детски легкомысленно он смеется. Да, сложнее, ее вдруг охватывает восторженное возбуждение, и она почти понимает, как можно покориться судьбе и зависеть от человека, даже если тебе не нравится, что он слишком низко кланяется начальнику и дарит ему в день рождения бутылку виски «Джонни Уокер», даже если тебя коробят его банальные шутки и то, как другие прохаживаются на его счет, не нравится его отяжелевшая с некоторых пор фигура — мягкое брюшко, стянутое рубашкой, зад, расплывающийся на сиденье стула… Даже если, сама не зная почему, особенно в жаркий полдень, под раскаленным добела солнцем, когда все спешат и в автобусах теснота, ты чувствуешь полное изнеможение и тебе уже не нужно ничего… Этот слепящий свет, и жара, и тебе все обрыдло… Но иногда бывает, ты с таким нетерпением высматриваешь его из окна реанимации! А потом бегом сбегаешь по лестнице, сжав кулаки в карманах белого халата, стиснув зубы; нет, мысленно говоришь ты осунувшемуся лицу с провалившимися глазами в обрамлении свалявшихся от долгого лежания волос, нет, говоришь ты охрипшему голосу, пересекая четыре потока разноцветных мчащихся машин, нет, теперь я целый час не буду думать об этом.