Он посмотрел на часы — еще рано — и стал приводить в порядок бумаги на столе. Потом удобно расположился в кресле и принялся читать преамбулу. Читал и морщился, что-то бормотал, нервно вертел шеей, будто ему жал воротничок; нет, совсем неудачно сделаны связки между абзацами, он был в отчаянии, потому что ясно видел, откуда взята каждая идея. И вдруг, решившись, сгреб весь ворох бумаг, смял их — почему-то они выскальзывали, падали на пол, — пошел на кухню и выбросил в помойное ведро.
Да, разучился, констатировал он, мучительно пытаясь написать план; потом надо план развернуть, начать с первой части и постепенно идти дальше, пока не будет готово все. Но сейчас надо в общих чертах составить план; окончив его и перечитав, он снова поморщился, отложил лист в сторону и принялся за новый вариант. Потом попробовал еще один, и еще, разложил все вокруг себя — на столе, на диване, на ковре. Написав последний, просмотрел все по очереди; он столько раз их перечитывал, что перестал понимать, какой лучше.
Решил передохнуть, сделать перерыв, пошел в ванную, насвистывая, побрился и вернулся в хорошем расположении духа. Гудки, непрерывное тарахтение машин и этот волшебный воздух… Но подул ветер, и запахло стиральным порошком, мылом.
Небо высвечивалось изнутри все заметнее, заливалось по краям краской; его теплая гладь напоминала слоновую кость; а он все работал, с небывалым для себя усердием. Окончил первую страницу преамбулы. Но так как не был вполне ею доволен, то подумал: не попробовать ли еще вариант? Отложил предыдущий подальше на книжную полку и начал все сначала.
Теперь бы пора идти на работу, но он не решался прерваться, пока не кончит хотя бы первую страницу. А вдруг сегодня повезет, вдруг автобусы будут хорошо ходить, и тогда можно еще успеть. Ну а если он и опоздает — велика ли беда? Столько людей опаздывает по два раза в неделю.
Как бы хорошо вот так писать, просыпаясь рано поутру, работать над преамбулой, работать над диссертацией, над тем, что доставляет удовольствие, над тем, что ему необходимо. Какие бы ни были днем неприятности, как бы ни склоняли его имя на заседаниях (и почему это у них получается, что его всегда поминают всуе? Ведь ни разу не забыли, не заменили кем-то другим, разве что у них всегда перед глазами старый доклад и они сравнивают его с новым, как он сейчас сравнивает варианты первой страницы своей преамбулы).
А хорошо бы вот так писать и писать, не обращая внимания на скрежет машин, на истошные крики петухов во дворе, не думая о том, любит ли тебя Вероника. Любит ли она его? С некоторых пор он в этом не уверен. Ее труднее застать дома, она не так к нему внимательна, будто заранее недовольна и готова вот-вот сорваться. И даже будто подурнела по сравнению с прошлыми веснами… с тем, какой она была в мае, в июне… Недовольна, что потеряла из-за него (как ей, очевидно, кажется) лучшие — студенческие — годы? С ним ли одним? Он и в этом теперь не уверен. Вспомнился ее сокурсник, который конспектировал для нее лекции, и тот, который доставал хорошие магнитофонные записи. Было время, когда он очень ревновал к ее прошлому, к ее лицейскому другу, ко всему химическому факультету. Впрочем, и она тогда ревновала, и они в те времена играли во взаимные подозрения и примирения. Но потом он постарался не давать волю ревности — его подозрения уже не льстили ей и вовсе не забавляли, напротив, скорее раздражали, казались ей нудными. Впрочем, какое все это имеет сейчас значение, ведь как бы то ни было, а ему в данный момент так хорошо!..
А ведь час-то уже совсем не ранний, пора бы ему, схватив в охапку портфель, бежать со всех ног на работу; он, конечно, все равно опоздает, зато проскользнет вместе с другими опоздавшими. Надо идти, а он не трогается с места, он продолжает поспешно писать, позабыв обо всем, и уйти он не может, не хочет…Даже если сейчас так поздно, даже если у него нет никакого предлога, никакой правдоподобной отговорки, даже если в душе у него зреет убеждение (почти), уверенность (почти), что Вероника его больше не любит. Сколько он себя помнит, ему почему-то всегда нужно, чтобы его любили, и это опасно для него самого: чем больше тебе нужно, чтобы тебя любили, тем больше вероятности, что тебя никто не полюбит или полюбит мадам Соня или соседка — как ее зовут? — с третьего этажа, с шестого, которая иногда по вечерам тоже страдает от одиночества. Лучше уж писать дальше и не думать ни о чем…
Давно миновало время, когда он мог успеть на работу, небо стало белым, сверкающим, а воздух потерял свежесть; гудят машины, ветер раздирает белье на балконе напротив, кто-то прошел с транзистором, раздаются «ура», знакомый голос, какой-то митинг… Какой-то митинг, может, все пошли на митинг, все учреждение — это была бы спасительная удача, в толпе могли бы не заметить его отсутствия, но нет, они уже все в комнате, где он сидел в течение десяти лет каждый день с семи часов утра и где с понедельника он сидеть уже не будет; его рабочий стол пуст, пуста кофейная чашка, заперты ящики стола…
— На этот раз он что-то уж слишком, — должно быть, весело перешептываются они между собой; опасаются все-таки, чтобы не услышал начальник; тот, конечно, давно заметил, но они не доносчики, они хорошие ребята, в трудную минуту не предадут.
— Да, это он слишком, если, конечно, не заболел, но и тогда следовало бы позвонить.
Ветер раскачивает на балконах простыни и пеленки, а в саду напротив — кроны вишен. Еще прохладно, но день летний, будто сейчас каникулы; он сам себе устроил каникулы, столько лет прошло, и вот снова каникулы, можно обо всем забыть…
Вот так бы и жить целую неделю, весь месяц, все лето, всегда: балконная дверь — настежь, к солнцу, в шелестящую зелень деревьев, на улицу, где идут тяжелые грузовики. Только и делать, что писать свою преамбулу, ходить в гости к соседке с третьего этажа, к родителям, к родным, у которых не появлялся годами. Не высовывать носа из дому, чтобы не утратить этого зыбкого спокойствия, добытого ценою бессонной ночи; этой уверенности, что дела у него идут — хуже некуда, и этой тихой радости, потому что теперь все равно, все равно, все равно…
Поздно, близится полдень, и вдруг — телефонный звонок. Он вздрагивает, перестает писать, вздрагивает всем телом, от пронзительного звонка заколотилось сердце, и легкая тревога — вчерашняя тревога — проникает в душу. Легкая, очень легкая, как дымок; он не двигается с места, хотя телефонный звонок буравит стены, рисует в воздухе невидимые параллельные линии. Кто может звонить ему в этот час? Вероника, подумал он, хотя почти наверняка знал, что не она, скорее всего, не она, подумал он с огорчением, после трех-четырех гудков она кладет трубку; как ни сердишься на нее, все же нельзя не признать — она девушка выдержанная, воспитанная, и он вовсе не уверен, что так уж предосудительно ее поведение на вечеринке, все зависит от того, с какой стороны взглянуть; правда, иногда она тщеславна, любит пококетничать, но это из-за неудачного романа в юности, она просто не уверена в себе, самоутверждается, и если вспомнить ее признания, можно ее и простить. Жаль, что это не Вероника, слишком долго звонят, нет, это не она, и все же: допустим, она позвонила ему на работу и сослуживцы сказали, что он не пришел, тогда ведь, может, это и она так долго, отчаянно звонит?
Значит, может быть, это и она, но возможно, и сослуживцы, им он мог бы сказать, что заболел, и все стало бы проще, все разрешилось бы.
Но он не двигается с места. Он не знает, кто звонит, и не подходит к телефону, и от этого вдруг на душе снова становится радостно. Кто-то зовет его этими настойчивыми, режущими звонками. Но он не двигается с места, он упорно, стиснув зубы, ждет, когда телефон замолчит, потому что, кто бы ни звонил, ему все равно.
И телефон в конце концов умолкает.