Литмир - Электронная Библиотека

Он вдруг вскочил, ринулся в прихожую, встал на цыпочки и прислушался; как же он не сообразил, что это счетчик? Он фыркнул, возникло такое чувство, будто кто-то его слышит, за ним наблюдает; он пожал плечами, медленно повернулся, посмотрел на будильник и вылил из джезвы остатки кофе.

Все еще рано, кофе хороший, хорошо пить кофе утром в это время — не спеша, не на ходу, пока застегиваешь пуговицы, не обжигаясь, потому что боишься опоздать… Теперь даже мысль о том, что его поздний звонок Веронике и весь разговор с ней могли показаться унизительными, весьма унизительными, безразлична.

Не впервой ему испытывать унижения — такого в его жизни было предостаточно… Этот урок, слава богу, пошел на пользу, хотя бы этот — уж коли так и не смог защитить свое скромное положение, коли даже не предчувствовал, какой удар ему угрожает.

Как выпучил он глаза, когда ему, примерно через полгода после того, как прокатили Олтяну, заявили:

— Запомни, незаменимых людей нет…

Вот тогда бы и почувствовать угрозу, заволноваться, сделать попытку перейти куда-нибудь, начать все сначала. Или после выборов в бюро, когда не осталось ни одного из прежних членов, понять, что расстановка сил кардинально изменилась.

Какое шестое чувство по сравнению с ним у тех, кто каждую секунду чувствует ситуацию, кто знает, каково отношение к нему, знает, как поступить, чтобы постоянно поддерживать хорошее к себе отношение? Почему только он и еще несколько человек заплатили за падение Олтяну, столь же стремительное, как и взлет? Было время, когда эти вопросы не давали ему покоя, когда он еще не терял надежды, что кто-нибудь все-таки поймет, что к нему несправедливы, когда он негодовал: почему сейчас видят в нем только дурное, тогда как прежде видели только хорошее, — только ему ставят в вину опоздание со сдачей материалов на неделю, или посещение столовой не в перерыв, или существование троюродного брата в Канаде…

Он встал и шире приоткрыл балконную дверь — вместе с прохладным шелковистым воздухом ворвалось с улицы приглушенное шуршание машин; где-то вдалеке гудели автобусы, а под окнами, во дворе, кричал петух. Улица была пустынна, почерневшие телеграфные столбы одиноко торчали из плотного массива зелени.

Сколько же ему понадобилось времени, чтобы осознать случившееся? Даже после того как все было сказано, предпринял ли он что-нибудь, чтобы спасти положение? Тот вечер через несколько дней после реорганизации, когда он встретился с Космовичем на проспекте… Уж надо как на духу. Реорганизация кончилась, он остался на своем месте, обжалования уволенных не имели ни малейшего шанса на успех (иначе начальство боялось бы этих обжалований). И как же приятно, как приятно было ему выступать перед Космовичем в роли доброго, сострадательного коллеги: сочувствовать, спокойно утешать, давать советы, где еще искать защиты, — идеи осеняли его в эту самую минуту и тут же улетучивались. Предлагать, что он спросит или, может, пойдет с ним вместе, а то и напишет ходатайства; предлагать, хотя знал почти наверняка, что не будет времени этим заняться. Звонкий голос, хорошо отутюженный костюм, чисто выбритый молодой человек с длинными (но не слишком) волосами, к тому же — юная любовница (о которой в те времена никто еще не знал). Это ли не победа ума, ума ясного, трезвого. И вся его помощь Космовичу свелась к этим совершенно бесполезным советам; а Космович стоял перед ним — длинные, пожелтевшие от табака зубы, мятые, в пятнах брюки, галстук съехал набок, — стоял и пальцами с грязными, хоть и коротко остриженными ногтями мял вынутую из кармана бумагу, будто хотел и не решался показать ее. А он и не попросил показать, хотя знал наперед, что это и есть Решение комиссии.

— Почему выгнали меня, я еще понимаю, — вдруг просипел Космович, улучив минуту, когда он замолчал. — Понимаю, хотя все это незаконно, и я подам в суд и выиграю дело. Но я не понимаю, почему они привязались к тебе, почему ты оказался в списке…

Лиловатый свет мартовских сумерек, прозрачная прохлада, лунатическое, слишком худое лицо Космовича, нервное лицо, покорное всем неудачам.

— …потому что ты до последнего момента числился в списке, в конце концов, чем ты виноват, что Олтяну… И мог ли ты при такой плохой анкете, на которую они ссылаются, годами быть членом бюро?

Они стояли на проспекте, у плохо освещенной витрины; в тот момент, услышав это, он не поверил Космовичу, приписал все это больному воображению, решил, что Космович пытается настроить его против начальства, ищет себе товарища в беде. А может, и мстит — ведь он-то остается на своем месте.

Но слова, оброненные Космовичем, запомнились и не давали покоя; он вспоминал о них всякий раз, когда ловил на себе — как ему казалось — чей-то косой взгляд, слышал чей-то неприятный намек. Вот когда он начал разузнавать, собирать сведения — но как неуклюже! Сколько пришлось претерпеть унижений! Ведь связей с новым руководством у него почти не было. Да, об этом и вспоминать не хочется. И у него нервно задергалась шея, точно ему жал воротничок.

И, даже узнав доподлинно, он все еще не хотел верить, то есть, вернее, не понял, почему, почему именно его? Да и сейчас, если бы он захотел об этом поразмыслить (но он не хочет, не хочет, он раз и навсегда сказал себе, что его это не интересует), то и тут бы не понял, почему его, почему именно он, хотя бы на первых порах, оказался в списке. Он, а не тот и не этот, он, который еще недавно считал себя не-за-ме-ни-мым. И это чувство унижения, стоит лишь вспомнить…

Как странно, как это странно все случилось… Он вспоминал, что его огорчало вчера, последний месяц, последнее время; он чувствовал (и столько раз), что его стремились уязвить — Киран, новое руководство, Вероника, ее отец, бог знает кто еще. И все же — потрясающе! — теперь ему уже не больно. Ему безразлично, он добился этого. И что самое потрясающее — он ведь все помнит, не потому, что ему нравится это рассусоливать, нет, просто он помнит, и хоть и помнит, а ему совсем не больно. Сколько еще может продлиться это блаженное состояние?

Во всяком случае, пока не забрезжит утро.

Вот, значит, можно жить и так, вот он и привык думать о себе как о «неугодном человеке», как о «человеке с плохой анкетой», как о «человеке другого периода». Просто невероятно — как успокаивает, когда так вот думаешь, ведь избавляешься от всякого тщеславия, если знаешь: сколько ни старайся, все равно ничего не выйдет. Он так себя успокаивал с некоторых пор, когда видел: вот еще один его обогнал (в прибавке к зарплате, на социальной лестнице, на конкурсе, с премией). Что может сделать «неугодный человек»? Ничего не может сделать, говорил он себе, пожимая плечами. И спокойно читал «Спорт» и «Неделю», штудировал с первой до последней строки «Ребус» — по части кроссвордов он был особенно силен. Только вот рабочие часы становились все длиннее и все скучнее; какого черта ему здесь когда-то нравилось, временами недоумевал он.

А вот сегодня ему удалось обрести равнодушие. И ему безразлично, что с понедельника его должны перевести из отдела — даже непременно переведут. Он давно уже не делал того, что в первые годы службы, у него отобрали проекты и раздали другим, одно время он не сводил с них глаз, он был уверен: другие сделают хуже, и ждал скандала; он ждал скандала на каждом заседании, прислушивался ко всяким слухам. Но так ничего и не случилось — несколько раз на производственном совещании говорили о людях, выполнявших его функции, и обычно хвалили; тогда он перестал интересоваться тем, что творилось вокруг, — какой смысл? Захлебнуться в собственной желчи, в своей собственной зависти?

Теперь он знал, что по утрам надо идти на службу и не опаздывать, чтобы успеть расписаться, и обязательно расписаться перед уходом; знал, что раз в шесть месяцев надо сделать политинформацию, ходить на демонстрации, ездить на уборку кукурузы, на картошку, вовремя собирать профгруппу (здесь он еще ходил в лидерах, на этом уровне, хотя, наверное, через год-другой отпадет и это. И оказывается, можно жить и так).

39
{"b":"269545","o":1}