— Течет водица-то? — кричали они издалека. — Водица-то как, течет ли?
— Течет, течет, — отвечала та, что уже сушила ноги. — Да ты, матушка, откудова будешь-то… откудова, матушка, держишь путь?
И, вдруг заторопившись, всовывали еще мокрые ноги в грубые ботинки или в резиновые калоши. Опускались на корточки, клали жгут на макушку, осторожно прилаживали на голове корзину, поднимались и шли — прямые, неподвижные, только юбка слегка колышется.
А он сидел в сторонке и старательно считал деньги, не меньше трех раз пересчитал. У стены напротив, где останавливались телеги (помнится, и тогда стояла какая-то, распряженные волы жевали початки, а рядом в канаве в зарослях пыльной ромашки валялось дышло), на этой вечно мокрой от мочи стене, у которой валялись сухие навозные лепешки, кто-то нарисовал красное солнце. «Голосуйте за солнце, — гласила надпись над рисунком. — Голосуйте за солнце».
И, кончив наконец считать, он поплелся на остановку…
— Второй раз съездить в город не удалось, — говорит он хмуро, пытаясь разрезать мясо. — Осенью я отправился учиться в Бухарест… родные послали.
— Попробуйте моим, — предлагает Петрина и протягивает ему свой нож. — Тоже не ахти, но все-таки попробуйте…
Она так и не понимает, чем он недоволен — взволновало ли его воспоминание или то, что, как ни бьется, не может разрезать мясо.
— Вы говорили о Ромашкану… на аллее, когда мы вышли… вы велели вам напомнить, — шепчет она.
И пристально на него смотрит — к месту ли спросила?
— А, да… — начинает он вяло. — Да-да, кажется, то есть это точно — Ромашкану завел роман на работе, со свояченицей Сымботина…
— Подумать только! — удивляется Петрина, рот у нее набит, глаза округлились. — Правда? Подумать только… Это та, которая прошла мимо нас, а я не успела ее разглядеть, да? Хм, никогда бы не сказала… А откуда это известно? Кристиан вам сказал?
— Ну как же, Кристиан скажет!
Оницою раздраженно отодвигает на край тарелки жир и хрящи. Гастритом он страдает давно, с холостяцких времен, когда приходилось есть что попало. Но язва открылась всего несколько лет назад, после болезни жены и неприятностей на службе. Два месяца пролежал в больнице, целых два месяца, а когда вышел, отказался от кофе и ограничил курение. Теперь болезнь стала для него привычной темой разговора, он читает медицинские брошюры, интересуется новыми лекарствами, делает положенные анализы и, разумеется, соблюдает диету.
— Говорит Пэтрашку о ком-нибудь, кроме собственной персоны? О чем-нибудь, не оттеняющем его достоинства? Ты хоть раз что-нибудь такое от него слышала?
Оницою положил вилку и нож на края тарелки — нож справа, вилку слева — и смотрит на Петрину сурово и насмешливо: Кристиан вам сказал? Самый вопрос вывел его из себя. Словно Кристиан — информационное агентство, словно весь мир вокруг него вертится.
— Он всегда говорит только то, что ему выгодно… Что не… Ты заметила — он точно в рот воды набрал, когда я завел речь о заседании?
И в глазах Оницою блеснула искра удовлетворения.
— Да… то есть нет… — лепечет Петрина. — То есть я не понимаю…
— Ты, кажется, не понимаешь, — посмеивается Оницою. — Кажется, ты не понимаешь, что Пэтрашку, правая рука Олтяну, должен был тоже сказать свое слово на заседании.
Он снова режет мясо и сосредоточен теперь на том, чтобы срезать весь жир.
— Но он просто молчал, — быстро произносит Петрина. — Он ни за кого не заступался…
По-своему она упряма, хотя из-за ее застенчивости люди этого не замечают. Но домашние-то знают, что с малолетства Петрина норовиста — они говорят это не без гордости: вот какая у нас девочка, наша малышка, упряма как осел, и ничего-то с ней не поделаешь…
— Зачем ему утруждать себя — брать слово? За него говорили другие: Олтяну, Ботезату…
— Значит, вы хотите сказать, что и он из группы Ботезату? — недоверчиво спрашивает Петрина.
— Вот именно. Именно это я и хочу сказать, да, — заключает Оницою многозначительно. — Это я и хочу сказать, да, он перешел с оружием и со всей амуницией в стан Ботезату…
По тому, как она украдкой озирается по сторонам, Оницою понимает, что слова его не возымели должного действия. Может, она подумала, что это просто брюзжание, что это сказано под влиянием минутного недовольства. Он не привел подтверждений, доказательств, хотя, по его представлениям, они так и лезут в глаза, но, может, непосвященным… Он глядит на тарелку с остывшим мясом и, брезгливо кривясь, отталкивает ее как можно дальше, на угол стола. Самое мудрое было бы переменить тему, предать все забвению. Но он многовато выпил на голодный желудок, импульсивность взяла верх.
— Понимаешь, — продолжает он мягко, — понимаешь, в политике, даже на том уровне, о котором говорим мы, важно не то, какое человек производит на тебя впечатление, а его поступки, реальные факты. А факты таковы — их невозможно отрицать: входит Олтяну в группу Ботезату, которая захватила почти все посты в руководстве? Входит, это знают все. Является Пэтрашку с некоторых пор правой рукой Олтяну? Я имею в виду нас, наш отдел. Является? Ты не увиливай, скажи!
— Является, но…
— Никаких «но», дай мне закончить… Значит, на работе Пэтрашку — правая рука Олтяну, а сейчас, во время последних выборов, он вошел и в бюро… И после этого ты еще можешь отрицать, что он в их группировке? Не кажется ли тебе все-таки, что слишком много совпадений?
В знак того, что ответ не нужен, он залпом выпивает пиво и оглядывается в поисках официантки.
— Алло! — кричит он. — Алло! Подойдите, пожалуйста!
Чтобы привлечь внимание официантки, он даже стучит по столу монетой.
— Но Кристиан столько раз говорил мне… Кристиан жаловался и на Ботезату, и на людей его группы, — говорит Петрина.
— Вот в том-то и дело! — раздраженно наступает Оницою. — В том-то и дело! Нет, ты ведь хорошо…
Наивность девушки, привлекавшая Оницою, потому что давала над нею власть, сейчас приводит его в ярость. Нет, это больше, чем наивность, она словно не хочет видеть.
— Во-первых, где у тебя доказательства, что он искренен, когда говорит, что на дух не переносит Ботезату? Ты думаешь, политик прямо ляпает, что ему взбредет в голову? Так думаешь?
Петрина сложила руки на коленях, сгорбилась, пушистые редкие волосы падают на хрупкие ключицы и чуть выступающие лопатки. Непонятно, просто непонятно, почему разговор зашел о Пэтрашку? И почему так странно говорит о Пэтрашку его друг Оницою?
— Даже если принять твою точку зрения: что между Пэтрашку и Ботезату существуют разногласия, хотя говорить о разногласиях — преувеличение, поскольку Пэтрашку никогда ему не противоречил… По крайней мере, таково мое мнение, может, ты… Но допустим, ты права, они друг друга не переносят, — терпеливо продолжает Оницою, словно объясняет задачу ребенку, которому не дается математика.
Терпеливый тон, ровный голос, бесспорные аргументы; ведь он никого не чернит. Он просто любой ценой хочет объяснить, как на самом деле обстоят дела, и Петрина должна это понять.
— Разве ты не видела… в фильмах, не читала в книгах, ну, наконец, на своем собственном небольшом жизненном опыте тебе не приходилось сталкиваться с тем, что бывают ситуации, и нередко даже, когда люди, принадлежащие к одной группировке, не переносят друг друга? Речь идет лишь о временном союзе для достижения общей цели… А потом они становятся самыми ярыми врагами.
Петрина качает головой — будто и соглашается, и сомневается одновременно. Она осторожно смотрит на часы, осторожно, украдкой — чтобы он не заметил и не рассердился, и шепчет, указывая на пустые стаканы:
— Да… не знаю… Может, попросим еще пива?
В ней наконец-то проснулась простая женская тактичность, и она находит, что разумнее не спорить, если ничего не понимаешь; пожалуй, лучше вообще уйти. Небо померкло, как-то незаметно потемнело, чаще, настойчивее снуют птицы. Откуда-то налетел ветер, согнул деревья, столбом взметнул пыль. Оницою поспешно хватает стаканы, Петрина прикрывает глаза руками. И вот уже снова воздух неподвижен, деревья не шелохнутся. Только враждебная тьма окутала людей, улицу.