Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Нет на свете никого беднее провинциальной актрисы! Неважно, что у нее нет ни отца, ни матери, ни права иметь ребенка, ни своего угла. Она самая обездоленная потому, что имеет только свой талант и ничего более. Никто не научит ее, никто не поможет ей раскрыть свое дарование. Старшая подруга, своя сестра-актриса? О нет! Она только ревниво следит за тем, чтобы дарование той, что помоложе, не поднялось, не расцвело и не заслонило бы ее собственных успехов. Она следит за этим очень хорошо и сделает все, чтобы не допустить успеха младшей соперницы. Режиссер? О, от провинциального режиссера надо оберегаться всеми способами! Не тело беречь, — тело, черт с ним, — а талант! Ведь талант так легко и так просто изуродовать бездарным авторитетом провинциального режиссера! И как это трудно, знали бы вы… — вздыхает и стонет Александра Ивановна. — Ведь надо делать вид, что ты охотно принимаешь все режиссерские замечания — в противном случае ведь тебя сразу же прогонят, и в то же время на каждом шагу остерегаться, чтобы тебя не искалечили на всю жизнь…

Звучит гонг, и Александра Ивановна вскакивает.

— Я ничего не смыслю в политике, — торопливо говорит она, — но я знаю только одно: после революции не останется на свете театральной провинции! А если ей суждено остаться, то я против революции!.. Вы знаете, — грозно наступает она на меня, — что я окончила только церковноприходскую школу? Какое я имею право идти на сцену, если я закончила только церковноприходскую? Революция должна сделать так, чтобы на сцену не пускали без высшего образования.

Свет притухает, и двери гардеробной распахиваются.

— Леська! — кричит помреж. — На сцену! Две пары туфелек, красные и золотые, шесть юбок и различные монисты.

Он исчезает, Александра Ивановна хватает пуховку и макает ее в коробку с пудрой:

— Подуйте мне на лицо.

Я дую, и она, схватив две пары туфелек, шесть юбок и мониста, убегает из костюмерной. На пороге она быстро оборачивается, подбегает к вороху цветов и быстро выдергивает два пучка. Она сует цветы себе за декольте, за пояс, в волосы. Глаза ее горят.

— Нет! — кричит она снова. — Нет на свете никого богаче провинциальной актрисы. Разве столичные актрисы имеют столько зрителей, как мы? Их ежедневно смотрят одни и те же люди. Ну, тысяча, ну, несколько тысяч, за всю жизнь. А меня уже видели сотни тысяч, а может быть, и миллионы!

Раздается второй гонг, и Александра Ивановна исчезает за дверью. Через минуту я уже слышу ее возбужденный голос на сцене.

Вскоре в Александру Ивановну влюбился красавец командир из конницы Котовского.

И когда вспыхнула эта любовь, то Александра Ивановна поняла, что до сих пор она еще не любила. Это была первая любовь, огромная и всепоглощающая.

Это была любовь, в которой ясно и просто все: и то, что мужа надо бросить, и то, что жизнь надо начинать сначала, и то, что в этой новой жизни все будет так, как того потребует сама любовь, и даже так, как того захочет новый, любимый муж. Было просто и натурально даже то, что теперь, отныне Александра Ивановна уже не принадлежит сама себе. Она принадлежит только любимому.

Котовцы как раз вышли в рейд, и Александра Ивановна тяжко страдала, тревожась за жизнь любимого, тоскуя в одиночестве. Каждая минута ожидания была для нее длиннее, чем вся прожитая жизнь. Свет без милого стал не мил.

Но котовцы вскоре возвратились с победой. Ее любимый — красная фуражка набекрень, черная гимнастерка нараспашку, малиновые широченные галифе — на резвом вороном подскакал прямо к театру и, перегнувшись с седла, крикнул в оконце актерской костюмерной Александре Ивановне:

— А вот и я!

Александра Ивановна обмерла с тюбиком грима номер два в руке. На вороном коне прогарцевало ее счастье и жизнь…

Назавтра поутру, до репетиции, Александра Ивановна должна была идти в загс. Я забежал на рассвете: я дол жен был расписаться в качестве свидетеля.

Александра Ивановна проживала в мансарде за старым базаром. На мой стук она ответила коротким: «Войдите».

Я вошел. Это впервые я заходил к Александре Ивановне в дом. На дощатой стене, в один ряд, на гвоздиках висели платья, корсетки, вышитая сорочка, турецкие шали, цыганские юбки. На полу шипел шведский примус, подпертый кирпичиком вместо третьей отломанной ножки. На столике под окном, застеленным застиранным гримировальным полотенцем, лежал обломок конской подковы. Александра Ивановна, поджав ноги, сидела на кровати и смотрела в тетрадку с ролями.

— Ну, — сказал я, — идемте, а то опоздаем на репетицию! Не думайте, что в загсе все обойдется быстро.

— Я и не собираюсь идти в загс.

Я остолбенел.

Александра Ивановна отложила тетрадку в сторону. Какое-то мгновение взгляд ее скользил по комнате, избегая моего взгляда. Потом, чтобы взять что-то, она схватила обломок конской подковы со столика, стоявшего у изголовья. На изломе подковы железо ясно искрилось — обломок был свежий. Подкова сломалась только что. Еще сегодня утром она была на копыте у коня — комья земли около шипов еще не просохли. Александра Ивановна взглянула на меня своими прекрасными серыми глазами. Левый глаз косил, но взгляд был живой, пронизывающий и горячий.

— Пусть голодная, голая и босая! — вскрикнула Александра Ивановна страстно. — Пусть всю жизнь на чердаке! Только быть в театре! — Ее голос звенел, ее речь была патетична, как заклинание. — Пусть без любви всю жизнь! Только бы прекрасную роль!..

Она швырнула обломок подковы на кровать, схватила подушку, бросила ее на подкову и упала на подушку сама, лицом вниз.

Я смущенно попятился и отвернулся к окну мансарды.

Возлюбленный Александры Ивановны потребовал, чтобы она оставила театр.

Когда минуты через две я оглянулся через плечо, Александра Ивановна снова сидела в той же позе, в какой была, когда я пришел. Перед нею лежала раскрытая тетрадка с ролями, и Александра Ивановна смотрела в нее; губы ее шептали, повторяя текст.

«Великий маэстро»

Пимена Феоктистовича Сафронова называли «великим маэстро».

Театральный сезон как раз закончился. Спектакли в летнем помещении давали только убыток. Наступало лето. Перспектив никаких не было. И Пимен Феоктистович предлагал на это время создать небольшой передвижной «коллектив артистов драмы и комедии».

В труппе под руководством Сафронова у актера не было никакой надежды развить свои природные дарования, но он мог быть уверен, что с голода он не умрет.

На театральном поприще Пимен Феоктистович Сафронов работал ровно столько, сколько он себя помнил. С того времени он столько разъезжал и переезжал, что уже точно не мог установить места своего рождения. Не то это был довольно большой городок на юге Украины наподобие Херсона, не то это было небольшое село где-то на севере России, под Полярным кругом, что-то вроде Холмогор. Потому что еще в младших классах классической гимназии, чувствуя страшное отвращение к изучению древнегреческого и латинского языков, Пимен Феоктистович тайком удрал из дому и пристал к труппе какой-то провинциальной оперетки. И с той поры, на протяжении вот уже более тридцати лет, без единого дня отдыха, без единого дня пропуска по болезни, Пимен Феоктистович являлся каждое утро на репетицию, каждый вечер на спектакль в театр. Он клялся (но, известное дело, клятвы нужно принимать осторожно), что на всей территории бывшей царской России, от Белостока до Владивостока и от Мурманска до Батуми, нет ни единого театрального помещения, где бы он ни побывал. А впрочем, это правдоподобно, так как более чем за тридцать лет сценической деятельности Пимен Феоктистович ни разу не работал в постоянном, стационарном театре, а только в передвижных, гастрольных труппах. Он служил у семнадцати антрепренеров и сам сменил девять амплуа. Простак, жен-премье, любовник, неврастеник, фат, характерный, резонер, благородный отец и злодей — вот биография Пимена Феоктистовича. Ее можно дополнить лишь тем, что начинал он хористом, пробовал свои силы куплетистом, а на досуге выступал и иллюзионистом. Собственного, постоянного местожительства Пимен Феоктистович, конечно, не имел: с антрепренерами, в случае необходимости сменить место службы, он связывался исключительно по телеграфу. Свое материальное и социальное положение он определял, употребляя единственную оставшуюся с гимназических лет в его памяти поговорку: «Омниа меа мекум порто». Все его имущество укладывалось в течение четырех минут в два чемодана: один с театральным гардеробом, другой — с туалетом и библиотечкой пьес с количеством действующих лиц не менее двух, не более пяти. Имущество его супруги тоже вмещалось в два чемодана, но в продолжение одиннадцати минут. Каждый чемодан Пимена Феоктистовича в лучшие времена весил ровно пуд. Вес же каждого чемодана его супруги (драматической героини и каскадной примы) — два пуда. Все это было сделано с таким расчетом, чтоб Пимен Феоктистович, взяв чемоданы жены, а жена — чемоданы супруга, в случае необходимости могли отправляться куда угодно одни, без посторонней помощи, даже пешком. Пимен Феоктистович принадлежал к старой провинциальной актерской генерации «Тучки небесные, вечные странники», которая не сеет, не жнет и ест два раза в сутки: утром на полученный аванс, вечером — с вечерней выручки. Коль скоро вечернего сбора не случалось, Пимен Феоктистович ел один раз на деньги, полученные авансом. Если же и аванса не было, он совсем не ел и терпеливо ожидал до завтра. Если же труппа, в которой работал Пимен Феоктистович, вдруг прогорала и разваливалась, то до получения следующего ангажемента Пимен Феоктистович открывал «собственное дело». Это «собственное дело» состояло всего лишь из двух артистов: Пимена Феоктистовича и его супруги; они вдвоем заполняли весь спектакль. Драматических одноактных пьес и водевилей, в которых только два действующих лица, в чемодане Пимена Феоктистовича было столько, что «дело» под громким названием «гастроли театра миниатюр» могло просуществовать в одном городе целую неделю: исполнялись по три миниатюры в вечер плюс разнообразный дивертисмент. В дивертисменте супруга Пимена Феоктистовича декламировала и танцевала, Пимен Феоктистович рассказывал анекдоты, а также выступал и как иллюзионист.

36
{"b":"266508","o":1}