– Как не нужно? Отчего? Отчего вы не хотите? Лева совсем растерялся.
– Я очень прошу вас, отнесите его скорей в кухню, и сейчас же вернитесь, и пройдем в сад. Я вам очень, очень важное скажу.
– Господи! Что-нибудь случилось?
– Да, случилось. Здесь не могу сказать. Мы уже около дома, увидят, позовут… Идите скорей.
Когда Лева бегом возвращался из кухни в тополевую аллею – он едва различил под темными, мокрыми ветвями фигурку девочки. Она ждала, прижавшись к стволу.
– Вот я, – сказал Лева. – Пойдем.
Они взялись за руки и, скользя по мокрой глине, пошли вперед.
– Пойдемте к погребу, там уже наверно никого нет, – шепнул Лева.
Все серело и мутнело. Между упавшими, гниющими листьями была вода. В ямке погреба сквозь песок глядела черная земля.
– Вот, сядем здесь, – сказала Вета. – Не очень мокро. Я на кирпичи положу платок.
Она сняла платок с головы и разостлала его. Сумеречные тучи бежали быстро, в деревьях, над головами детей, то близко, то далеко, раскатами шумел ветер. Стволы вязов поскрипывали.
– Вот что случилось, – сказала Вета, переводя дух. – Завтра мы уезжаем.
Лева замер.
– Завтра? Куда?
– Не знаю куда. Совсем.
– Да отчего же?
– Петр Сергеевич накричал на мамашу из-за того, что варенца не хватило полдничать. Мамаша встала и говорит: я скорее место потеряю, но кричать так на себя не позволю. Петр Сергеевич еще больше стал кричать и сказал: и уезжайте! Я лучше бабу простую возьму в экономки, по крайней мере порядок заведу, и фанаберии этой не будет! И еще вмешался Николай Петрович – и тоже на мамашу. Мамаше остаться никак нельзя, мы завтра уезжаем. Уж мамаша все укладывает. Вы понимаете, что мы никак не можем остаться!
– Да… Я понимаю… – дрожащим голосом выговорил Лева. – Конечно, вам нельзя. Но что же это будет? Что будет? Эх, Господи, какие они! Зачем это им все нужно было?
Вета наклонила голову к коленям и заплакала, всхлипывая.
– Не хочу я уезжать, – говорила она. – Куда мы поедем? Опять к этой киевской тете? И как же мы с вами увидимся? Ведь вы хотели на Рождество…
Лева не знал что говорить. Он только робко протянул руку и гладил свою подругу по мокрым, пышным волосам.
– И дедушку жаль, – продолжала Вета, немного успокоившись. – Он тоже мой друг был. Он такой старинный, милый, не то что все эти, с их злобой и такой грубостью. Дедушка бы нам дурного никогда не сделал. Но что же теперь? Мы, значит, уж не увидимся?
– Нельзя, чтобы мы не видались, – решительно сказал Лева. – Надо придумать что-нибудь. Я без вас жить не могу, учиться не могу, если я не буду знать, что на Рождество приеду и увижу вас. Я вас ужасно люблю. Напишите мне ваш адрес – и я тайком убегу.
– Я так плохо пишу по-русски… С ошибками…
– А в корпусе распечатывают письма. Еще, пожалуй, не отдадут. И это бывает.
– Так лучше вы мне напишите.
– Да куда же я вам напишу? – с отчаянием сказал Лева. Действительно, Вета не знала, где они будут жить.
– Вот, как бы хорошо, – заговорил опять Лева, – если б я мог жениться на вас. Тогда бы никто не запретил нам видеться. И в прежнее время это случалось. Вот у Шекспира Ромео и Джульетта, драма такая: там Джульетте всего двенадцать лет, когда она выходит замуж. Правда, она итальянка, но все-таки… А теперь это невозможно. Где ж!
– Да, невозможно, – с грустью повторила Вета. – А брат ваш женится. Ему возможно.
Они помолчали.
– А как же сливы-то? – сказал Лева со слезами в голосе. – На дорогу возьмете?
– Нет, лучше давайте съедим все теперь. Уж все равно не нужно.
Совсем почти стемнело. Ветер приносил крупные капли дождя.
Лева отворил дверку погреба и ощупью выбрал оттуда все фрукты. Их было совсем немного.
– Что ж, и вы кушайте, – сказала Вета. – Пусть уж мы вместе.
Они опять уселись на кирпичи, плотно прижавшись друг к другу, потому что было холодно.
Эти последние сливы и груши они разделили по-братски и съели их в молчании, потому что о чем же было говорить?
Потом они встали и, все молча, медленно пошли домой. У дверей они крепко обнялись и поцеловались.
Они так ничего и не придумали. Да и что можно было придумать против людей?
VI
На другой день утром Юлия Ивановна и Вета уезжали. Гапка и кучер Трофим вынесли два сундука и привязали их сзади тележки. Никто не вышел на крыльцо, кроме Левы и дедушки. Дедушка долго не мог понять, что Вета уезжает. Теперь он стоял на крыльце рядом с растерянным Левой и что-то бормотал, покачивая головой.
Юлия Ивановна, в черной шляпке со старомодными «бридами», следила, крепко ли привязывают сундуки. Лошади стояли в грязи, понурив головы. Вета, опять в красной фланелевой кофточке и какой-то вязаной шапочке, с кудрями, заплетенными в косы, казалась очень серьезной, как маленькая старушка.
Наконец, все было готово. Гапка и Трофим получили на чай, Юлия Ивановна усаживалась. Вета подошла и поцеловала дедушку.
– Вот как, значит, уезжаешь? – зашамкал тот. – Уезжаешь? Ну, что ж делать, дай тебе Бог…
Он хотел благословить ее, но потом только поцеловал мягкими губами еще раз и покачал головой. Вета подошла к Леве, подала ему руку и, слегка присев, сказала:
– Прощайте.
Лева машинально пожал худенькую ручку. Тучи порвались, и выглянуло на минуту бледное, робкое, холодное солнце. Лошади зашлепали по грязи, и красная кофточка скрылась за поворотом.
На крыльце все еще стоял Лева, с непокрытой стриженой головой, и рядом с ним дедушка. Дедушка задумался и замер. Грустил ли он об уехавшей, пышноволосой девочке? Или, может быть, о том, что солнечные лучи становятся все бледнее, все холоднее?
Луна*
I
Желтовато-красное, теплое солнце уходило. Его свет ложился теперь только на верхушки зданий, окружающих уютную, тесную площадь св. Марка в Венеции. Внизу была уже свежая тень, только в правом углу, у собора, через прилегающую к этой стороне Пьяцетту, врывался низкий сноп лучей. Камни Пьяцетты были облиты этими лучами, и дальше, за нею, горела воздушная вода Большого Канала. Мартовским предзакатным холодком веяло от бледноватых небес. Они были очень чисты, только на востоке, розовой облачной тенью, полуневидный, гнулся серп молодого месяца.
Площадь была полна людей. Посередине, на возвышении, играл оркестр. Музыканты были в красных одеждах с золотом. Звуки, сдавленные стенами уютной площади, рождались слишком громкими. Но они шли вверх и, вырвавшись на волю, улетали под самое небо, чистые и нежные. Когда замолкал оркестр – слышался говор, шелест людских шагов и живое трепетанье и свист голубиных крыльев в остывающем воздухе.
Из кафе вынесли столики. Их желтоватые ряды тянулись почти по всей правой стороне площади. Сильно пахло фиалками, темные пучки которых продавали надоедливые и некрасивые женщины. Площадь походила на большую, бальную залу, только более прекрасную, чем всякая бальная зала, потому что над нею вместо потолка были небеса.
За одним из столиков, перед неуклюжим чайным прибором, сидел Степан Маркович Вальцев. Он сел спиною к собору, к Пьяцетте и к уже тающим солнечным лучам. Так ему лучше была видна направо белая черта молодого месяца. И он поднимал глаза постоянно, стараясь уловить первый блеск нежного серпа.
Вальцев был еще далеко не старый человек – лет тридцати пяти-шести. Но в волосах его, волнистых, мягких и легких даже на взгляд, – сильно проглядывала седина. Он снял шляпу и провел по лбу рукой с очень длинными, худыми пальцами. Сам он весь казался слишком худым, почти костлявым, при высоком росте. Он слегка горбился в плечах, и серая одежда его, удобно и хорошо сшитая, висела на нем чересчур свободно.
Прищурив близорукие глаза, очень красивые, светлые, под густыми черными бровями, Вальцев всматривался теперь в одного человека. Этот человек сидел впереди Вальцева, спиною к нему, тоже за столиком, и спина казалась Степану Марковичу необыкновенно знакомой. Он даже чувствовал, как у него, где-то за сознанием, толпятся, стекаются воспоминания, связанные с этим коренастым человеком. Он не толст, но крепок; короткая, молодая шея над голубоватым пальто кажется еще краснее от нежного цвета этого пальто, черные, крутые завитки волос выбиваются из-под шляпы… Но что-то мешало Вальцеву увидать свои воспоминания, которые он только ощущал, осязал, как слепой. Они тут, он чует их прикосновение, их движение – и не понимает, не видит их, потому что нет света. Это было так мучительно, что Вальцев прикрыл глаза рукою, стараясь забыть, не смотреть.